— Она не хочет покидать Алкею, — объяснила моя возлюбленная хриплым от волнения голосом, пытаясь заглушить ритмичные стоны дочери. — Что же нам делать? Она не покинет Алкею, а я не могу оставить ее.
— Значит, Алкея должна оставить Виталию.
— Отец мой, но как я могу?
— Послушайте меня. — Я схватил эту старую дуру за руку (Господь да простит меня, но так я думал о ней в тот момент!) и потащил ее в коридор. Там, вперив в нее угрожающий и вместе с тем умоляющий взгляд, приглушенным, но убедительным тоном, чтобы слышали только мы вдвоем, я изложил ей суть дела.
— Вы верите мне, Алкея? — спросил я.
— О, отец Бернар, всем сердцем.
— Разве я не заботился о вас? Разве я не лелеял вас, точно своих родных сестер?
— Воистину так. Конечно.
— Тогда доверите ли вы мне Виталию? Доверите ли мне ухаживать за ней и утешать ее? Сделаете ли вы это ради меня?
Прямой взгляд ее голубых глаз, казалось, впитывает мои слова и взвешивает каждое в соответствии с его достоинством. Я чувствовал, что они не убедили ее. Я чувствовал, что она ищет другой способ описать и объяснить мне всю глубину своей преданности Виталии.
И наконец я взмолился.
— Алкея, — тихо сказал я, — вы должны присмотреть за Иоанной. Обещайте мне это. Как я могу отпустить ее, зная, что отпускаю ее без защиты вашей любви? Я прошу вас. Я умоляю вас. Не покидайте ее теперь, когда я вынужден оставить ее. Я не могу — я не в силах — это невыносимо. Это слишком, Алкея. Сделайте это для меня. Пожалуйста.
Было ли то сознание близости моей утраты, или величина моего страха, или сияющий нежный свет сострадания, озаривший ее лицо, — я не ведаю, — но слезы наполнили мои глаза в тот момент. Смахнув их, я увидел, что Алкея тоже плачет. Она взяла мою руку и прижала ее к своей щеке, лаская, точно котенка.
— О, мой милый сын, — прошептала она, — ваше сердце так полно. Возложите бремя свое на меня. Я приму вашу любовь и поступлю с ней по мудрости. Ваша любовь — это моя любовь, отец мой. Да пребудет мир в душе вашей, ибо Иоанна не останется одна.
И вдруг на меня снизошел покой. Тот самый, которым я был благословлен в то утро на склоне холма близ Кассера. Но на сей раз он не наполнил меня, как чашу, и не ослепил меня, как солнце. Он коснулся меня нежно, точно пролетевший зефир, и снова исчез. Он освежил мое страждущее сердце поцелуем, легким, как перышко.
Ободренный, я тем не менее, оставался нем и неподвижен. Я думал: Христос, ты ли это? Даже сегодня я не могу сказать наверняка, посетил ли меня в тот момент Дух Святой. Может быть, Его любовь была едина с любовью Алкеи, ибо ее любовь была чиста и искренна, горяча и бескорыстна, превосходя ее пол, ее грехи, ее неверные суждения. В своей любви она была, я верю, очень близка Богу. Пусть она во многом заблуждалась, она имела великую любовь. Теперь я это знаю.
Я ощутил это тогда. Я понял, почему Вавилонию утешала и преображала любовь Алкеи, ибо она позволяла ей, наверное, вкусить той несравнимо большей, глубокой и сладкой любви Господа — Его одного.
Я невежественный и грешный человек. Я знаю только то, что ничего не знаю. Во всем свете нет ни единого человека, достойного Господа, и если покой Его превыше всякого ума, мог ли я надеяться, что распознали его мои недостойные чувства, мой дремучий разум и мое грешное сердце? Возможно, я был одарен более всех людей и ангелов небесных. Возможно, я был введен в заблуждение своей слабостью и похотью. Я не ведаю. Я не могу судить.
Но я утешился, ощутив радостную печаль или покоряющую силу (я не могу найти слов, чтобы описать мои ощущения) — я испытал облегчение, на миг приклонив голову к плечу Алкеи. Для этого мне пришлось низко нагнуться, и когда я сделал так, она обняла меня. От нее не исходил сладкий аромат, но не исходил и отталкивающий запах грязного тела. Кости ее были тонкими и хрупкими, как у цыпленка.
— Возьмите «Маленькие цветы»[107], — сказала она. — Читайте их Виталии. Я уже знаю их наизусть. Ей они будут нужнее, чем мне.
Я кивнул в знак согласия. Затем мы вернулись в караульную, не произнося более ни слова. Именно Алкея в конце концов взяла на себя руководство сборами, распоряжаясь, кому и что взять. По ее просьбе, я сходил за людьми, которые должны были нести Виталию.
Я все еще был несколько не в себе, поглощенный вопросами более высокого порядка, нежели распределение багажа. Я все еще был пьян от любви.
В кухне тюремщика, где служащим, свободным от караула, теперь надлежало находиться, я нашел двух человек, пожелавших помочь женщинам с отъездом — конечно, только потому, что им не терпелось вернуться в свою караульную. Требовалось не более двух человек, ибо Виталия была легкая и невесомая, как пучок сухой травы. Мы завернули ее в одеяло и положили на другое одеяло, на котором ее и понесли. С большим трудом ее снесли вниз, при этом я шел впереди с жаровней, а ее подруги следовали позади, со всей своей одеждой, посудой, книгами, одеялами и прочим. Наша процессия вызвала немало удивленных замечаний — как среди служащих, так и среди заключенных. Нечасто удается увидеть инквизитора еретических заблуждений, несущего на себе чужие пожитки. Клянусь, сие зрелище достойно замечания!
Сначала мы направились в Сен-Ремези. Здесь для больной был приготовлен соломенный тюфяк, — среди сцен такого горя, среди крови, грязи, среди таких стенаний и зловония, что все мы, равно мужчины и женщины, побледнели. В прошлый мой приход мне не показывали эту часть лечебницы, отведенную для умирающих. Я не понимал, что это пристанище для обреченных. Я видывал лепрозории, которые внушали более радости, подземные лазы, где было более простора. Казалось, угарный воздух был густо насыщен запахом гниющей плоти.
— Мы не можем оставить ее здесь, — пробормотала потрясенная Иоанна, забыв о приличиях. — Бернар, мы не можем ее здесь оставить.
— Нам придется, — обреченно ответил я. — Смотрите, ее постель находится в нише. Отдельно от остальных. И я стану часто навещать ее.
— Милая, Виталия не будет страдать, — с удивлением услышал я голос Алкеи. Она опустила один из своих мешков на землю, чтобы одной рукой обнять Вавилонию. — Мир для нее уже ничего не значит. Глаза ее устремлены к Вечному свету. Она уже глуха к мирской суете. Все, что ей нужно, — это рука друга, которая будет держать ее руку и кормить ее бульоном.
Взглянув на Виталию, я увидел, что она и вправду почти без сознания и ее судьба не может уж заботить ее. Тем не менее меня ужасала мысль о гом, что ей суждено будет встретиться со своим Создателем в таком окружении, дышащем смертью и болезнью. И как я мог быть уверен, что окажусь рядом, дабы попрощаться с ней, когда она отправится в свой последний путь?
Мучимый этими вопросами, я, возможно, отказался бы от своих планов прямо там, если бы не появление монаха, который представился братом Лео. С ласковой улыбкой он коснулся лица Виталии и назвал ее «дочь моя». Он говорил с ней так, будто она могла его слышать. Он говорил с ней, будто она была важнее любого из нас.
— Дочь моя, — сказал он, — добро пожаловать. Господь не покидает тебя. Ангелы Его ходят среди нас здесь: я видел их в ночи. Не бойся, усталая душа. Я стану молиться с тобой, и ты обретешь покой.
И тогда я понял, что она достигла тихой гавани.
Позвольте мне сказать, что брат Лео бесценное сокровище для лечебницы Сен-Ремези. Я разговаривал с ним, пока женщины прощались с подругой (и я не стану останавливаться на прощании, ибо эту боль не опишешь словами); он сказал мне, что любит ухаживать за умирающими, ведь они близки к Господу.
— Это большая честь, — утверждал он. — Каждый день я ощущаю эту благодать Божию.
Дабы ощущать благодать Божию посреди такой боли, такого отчаяния, требуется вера, способная двигать горы; я стыдился за себя, наблюдая его удовлетворенность и безмятежную радость, хотя мне показалось, что он человек — как бы это сказать? — невеликого ума. Простой человек, но праведный. И достойный царства Божия. Да, в этом нет сомнений. Иногда, по его признанию, он выбегает наружу, кричит и ругается — но даже Христос, в конце концов, молил Господа, чтобы миновала Его чаша сия.
Когда мы наконец собрались уходить, я попросил у брата Лео благословения (чему он немало удивился) и принял его с великим смирением духа. Даже сейчас я часто его вспоминаю. Да пребудет Господь щедр к нему, ибо он воистину есть алмаз драгоценный.
Но я должен продолжать свою повесть. С покрасневшими от слез глазами, без конца всхлипывая, женщины проследовали за мной к епископскому дворцу, где я ожидал найти оседланных для нас лошадей. Однако, как оказалось, я был слишком оптимистичен в своих ожиданиях. Вместо конюшен нас препроводили в зал аудиенций епископа Ансельма; здесь мы увидели не только епископа, но и сенешаля, приора Гуга и Пьера Жюльена. Я сразу учуял в этом сборище недоброе. Все это походило на трибунал. И даже солдаты были выставлены у дверей. Присутствовал и епископский нотарий, сидевший с пером в руке. Он, наверное, и являл собой самый зловещий знак.