Клочков замычал. У него двигались только глаза.
– Жаль, не увижу вас в роли Лаокоона, – сказал Фандорин, отворачиваясь. – Когда вы наконец издохнете, я, вероятно, буду уже в Париже.
Он подошел к киоту, заглянул под откинутую крышку. Буря была уже недалеко, полыхнула яркая зарница, и Эраст Петрович увидел много аккуратно сложенных бумажек.
Помедлив, взял одну наугад, развернул. Включил фонарик.
«31 августа 1893 года. Боже Милосердный, сохрани и защити не верующего в Тебя раба Твоего Эраста. Убереги его от опасности. Дай ему силы не затвердеть в своей силе и не ожесточиться душой».
Почерк был тот самый – полузабытый, но такой знакомый, что листок задрожал в руке.
Фандорин взял другую записку. Третью. Четвертую…
«11 января 1901 года. Боже Милосердный, сохрани и защити не верующего в Тебя раба Твоего Эраста. Убереги его от опасности. Дай ему веру и избави от одиночества».
«1 марта 1895 года. Боже Милосердный, сохрани и защити не верующего в Тебя раба Твоего Эраста. Убереги его от опасности. Дай ему радостей и избави от горестей».
«20 октября 1904 года. Боже Милосердный, сохрани и защити не верующего в Тебя раба Твоего Эраста. Убереги его от опасности. Дай ему телесного здоровья и душевной крепости».
Бумажек было, наверное, несколько тысяч.
Женщина, которую когда-то любил Фандорин и которая, как ему казалось, давно его забыла, предпочтя иную Любовь, приходила сюда каждый вечер, год за годом, молилась перед иконкой, где горела неугасимая лампада, и оставляла очередное моление. Эраст Петрович перемещался из Москвы в Америку, из Петербурга в южные моря, из Лондона в Константинополь; он побеждал и терпел поражения, рисковал своей жизнью и отбирал чужие, обнимал необязательных женщин – а она всё время находилась в одной точке. Помнила его, просила за него своего сурового Бога, которого почему-то считала милосердным.
И вот ее нет. Молиться за Эраста Фандорина стало некому.
Больше листков он не брал. Просто стоял и смотрел на свои руки. Когда вспыхивала очередная зарница, было видно, что они дрожат. Набирающий силу ветер шевелил волосы, будто жалостливо гладил по голове.
Ничего изменить нельзя. И сделать ничего нельзя…
Фандорин бережно положил прочитанные записки обратно. Зажег спичку. Опустил в рундук. Посмотрел, как голубоватое пламя пожирает веру, надежду, любовь.
Не выдержал, отвернулся.
Нет, кое-что все-таки сделать было можно. Ради нее.
Он подошел к неподвижному, тихо мычащему выродку. Поморщился – от паралитика скверно пахло. Но все же взял тело за бока, поднял, перекинул через плечо.
Убийца висел головой вниз, испуганно сопел. Наверное, вообразил, что мститель изобрел для него какую-то еще более ужасную казнь.
Ничего. На каторге тоже не сахар. Особенно для бывшего прокурорского. И потом, она права. Если благородного мужа покусала собака, он не грызет ее в отместку, а бьет длинной палкой. Ну, или «не ожесточается душой», что, в сущности, то же самое.
Однако, поднимаясь из Игуменьего Угла по каменным ступенькам, идя через опустевшую обитель Утоли-мои-печали, спускаясь в корзине, Фандорин думал не о гнусном сяожене, который висел мешком у него на плече, а о женщине, которую потерял дважды – семнадцать лет назад и теперь еще раз, окончательно.
Они могли прожить жизнь вместе, как Феврония и Петр из древней легенды. Вместе жить, вместе умереть. Та Феврония молила Бога о «преставлении купнем», и князь Петр, умирая, тоже сказал: «Хощу уже отоитти от тела, но жду тебе, яко да купно отоидем». Так и вышло.
Феврония и Петр умерли. Икона XVII в.
Неважно, что все эти годы Эраст Петрович о ней не думал и почти не вспоминал. Главное, что она была жива. И молилась о нем. Кто знает, что такое молитва. Смотря чья, смотря о чем.
Когда-то давно один старый японец произнес слова, которых Фандорин по юности лет не понял. «Не горюй о том, что не сбылось. Путь каждого сопровождается непрожитыми жизнями и несбывшимися возможностями. Если ты сбился с самого лучшего маршрута, каким мог пойти, ты родишься снова и начнешь всё сначала. Так будет повторяться до тех пор, пока ты не выйдешь на единственно правильную дорогу и не попадешь туда, куда должен попасть».
В какой-то иной, следующей жизни новый, более удачливый Эраст Фандорин не совершит ошибки. Она не станет монахиней и никто ее не убьет; он избежит множества бед и будет счастлив. Они пройдут вместе лучшим из возможных маршрутов до самого конца, и путь этот будет так совершенен, что после него возрождаться станет уже незачем.
Но в иной жизни. Не в этой.
Куда ж нам плыть?
Идиотический детектив
Усталый раб
Что на свете счастья нет, Фандорин усвоил еще в ранней юности – судьба объяснила с исчерпывающей ясностью. Но покоя и воли на свете больше тоже не было. Их забрал с собой год, который заканчивался сегодня.
Самое первое и самое последнее утро 1912 года по антуражу почти полностью совпадали. 1 января Эраст Петрович тоже ехал в поезде: только тогда – с театральных гастролей, а сейчас с кинематографических съемок, вот и вся разница. Но спутники были те же и постукивали вагонные колеса, и звякала ложечка о стакан с чаем, и за окном простирался скучный зимний пейзаж. Жена так же без умолку говорила, и вряд ли что-нибудь более умное – но январский Фандорин, в отличие от декабрьского, слышал и видел ее иначе. Год назад ему, чертову идиоту, казалось, что он всю жизнь ошибался и что счастье все-таки есть.
Воистину, красота – это светофильтр, вмонтированный во взгляд смотрящего, а вовсе не характеристика объекта, на который этот взгляд устремлен. Фильтр называется «влюбленность», его функция – замутнять остроту зрения и порождать оптический обман. Но фильтр выпал, острота зрения восстановилась. И стало видно: то, что казалось непосредственностью – отсутствие ума; живостью – капризный характер; искренностью – актерство.
– Право, в польском шипении есть нечто злобное, – шепнула жена, когда официант, с ледяным «пше прашем» подал тарелочку с маслом и отошел. – Они нас, русских, не любят.
Слова сопровождались обворожительной улыбкой – потому что официант на ходу обернулся. Утомительный актерский инстинкт – во что бы то ни стало нравиться всем встречным-поперечным, даже если этот кто-то совсем случайный и мимолетный.
– За что ж им нас любить? – вяло сказал Фандорин и ткнул вилочкой в ломтик сыра. – Была страна Польша. Мы ее з-захватили и превратили в какой-то безличный «Привисленский край».
– Но вы забыли, что поляки первые хотели нас захватить! Они взяли в плен русского царя и патриарха!
Поставленный голос зазвенел, все заоборачивались, и жена расцвела на глазах. Она обожала быть в центре внимания, а тут представилась отличная возможность покрасоваться. Элиза возвращалась со съемок исторической фильмы, которую готовили к 300-летию дома Романовых. Играла порочную паненку, которая пытается склонить патриарха Филарета к капитуляции перед римским папой. Роль не очень большая, но эффектная. Иезуитскую темницу и вообще всю польскую часть снимали в Ченстоховой, где превосходные локации и готовые декорации.
Вступая в брак, влюбленный Эраст Петрович пообещал, что будет сопровождать жену во всех поездках. И уже больше года таскался за нею на гастроли и на съемки, чувствуя себя то ли рабом, прикованным к скамье галеры, то ли болонкой на поводке. И никуда не денешься. Слово благородного мужа – не бабочка омурасаки.
– Это какого же царя? – спросил усатый господин, сидевший за соседним столиком, глядя на Элизу с удовольствием, отчего ее глаза засветились чудесным блеском.