Я подвинулась с табуреткой к огню.
Делать мне здесь, в общем-то, уже было нечего. Но и уйти так сразу, конечно, я тоже не могла.
Тобольский покуривал молча. Приглядывался. Видимо, в отношении меня он не пришел к какому-либо определенному мнению и сейчас, пытался сообразить, что же я такое и с какого бока ко мне подступиться. В отличие от Брагина, он не хотел быть хамом, знакомство с художественной литературой подсказывало ему другой подход.
— Любопытно все-таки, — отправился он в разведку. — Молодая интересная женщина пришла домой к одинокому мужчине. Они сидят рядышком, мирно беседуют и поглядывают на огонь. Но, когда замолкают, о чем-то думают. Хотелось бы знать, о чем думает женщина?
Я взяла кочергу и поправила дрова.
— По правде сказать, эта женщина сейчас ни о чем таком не думает. Вообще, ни о чем не думает. Похоже, как ее прапрапрародственница, которая сотню тысяч лет тому назад вот так же сидела возле костра. Стихов она не знала, строки «…бьется в тесной печурке огонь…» еще не были написаны, и если она ничего не делала в эту минуту, то просто и бездумно сидела и смотрела на огонь. Вот так же и я, просто сижу и смотрю. — Я стряхнула пепел сигареты в топку. — А вот о чем думает этот самый одинокий мужчина?
Было проще передать тему своему собеседнику, что я и сделала. Тобольский развернул табуретку, подвинулся поближе к печке. И ко мне.
— Одинокий мужчина сейчас думает о сидящей рядом с ним женщине. Она привлекательна, смотреть на нее ему интереснее, нежели на огонь. Она появилась в его доме, как блоковская незнакомка, но она вполне материальна, и он может испытывать к ней… скажем, чувственное любопытство. Он хотел бы быть откровенным, любви, в классическом понимании этого слова, он не испытывает; он не путает желание с любовью. Он размышляет, как вести себя, чтобы не оказаться нахальным или банальным.
Если Брагину водка, что называется — развязала руки, то Тобольскому — язык. Но голос у него был приятный, и слушать его было бы можно… а мне так хотелось спросить, знакомо ли ему имя Зои Конюховой?…
— Совсем неплохое начало, — сказала я. — Продолжайте.
— Вы слов не боитесь?
— Разумеется, не боюсь.
Тобольский протянул руку мимо моего плеча и тоже сбросил пепел сигареты в печку.
— Я не скажу чего-либо нового, все было сказано, и не раз, и все же, думаю, в словах можно найти больше разнообразия и более занимательно изложить тот факт, к которому приходят так называемые интимные отношения мужчины и женщины независимо от того, с какими настроениями они начались. Мать-природа свела эти отношения к простому физиологическому жесту, к элементарному контакту двух эпидерм, и не более того. Так все и было в отмеченные вами прапрапрошлые времена. Ощущения от этого элементарного контакта тоже самые элементарные, и развивающемуся человеческому сознанию они давно наскучили бы, но та же мать-природа постаралась обогатить их далеко не элементарным чувством, которое во всем мире называется любовью. И все было бы хорошо, но любовь — в большинстве случаев — оказалась чувством непрочным, скоропроходящим, тогда как то самое физическое желание фабрикуется в человеческом сознании, можно сказать, всю жизнь. И вот, мужчина как носитель активного начала и принялся изобретать всяческие приправы к этому элементарному контакту. Он призвал на помощь фантазию, все же — «гомо сапиенс». В Древней Индии, например, искусство этих самых отношений ввели в особый культ…
— Знаю, — сказала я. — «Кама Сутра».
— Вот как. Вы читали?
— Конечно. Чему вы удивляетесь, вы же читали?
— Да, на самом деле, — согласился Тобольский, — чему я удивляюсь? Но этого искусства оказалось недостаточно. Отыскались новые наполнители: извращения, наркотики, малолетние девочки, порнография…
— Насилие, — негромко подсказала я.
Что там ни говори — это была рискованная подсказка, мне некогда было раздумывать, я бросила ее, что называется, под колеса монолога Тобольского обыденным тоном, показывая, что у меня не было здесь какого-либо провокационного умысла.
Мне показалось, что Тобольский запнулся, пауза у него получилась чуть более длинной… А может, мне это именно показалось, я не смотрела на него, а взяла кочергу и поправила дрова, хотя они и так горели хорошо.
— И насилие, — согласился Тобольский. — Словом, пошли в ход всяческие и примитивные, и более изощренные средства и приемы. Конечно, они осуждаются и с позиций элементарной этики и морали, да и Уголовного кодекса, конечно. Но, тем не менее, они существуют с давних времен, и я не уверен, что человечество найдет способы от них избавиться.
— Это уже по Фрейду, — сказала я.
— А разве Фрейд не прав?
— Кто я такая, чтобы критиковать Фрейда. Как-никак он был ученый и врач. Хотя мне кажется, он слишком категорично обвинил решительно все человечество в том, что оно навсегда и всерьез заблудилось среди своих сексуальных страстей.
— А вы думаете иначе?
— Я думаю, что вами упомянутая мать-природа в дополнение ко всему дала человеку разум и рассудок, чтобы он не стал полным рабом своих неутоленных желаний. Может быть, я слишком упрощенно понимаю Фрейда. Но думаю, что и вам не хочется, чтобы ваш интеллект возглавляли потенции петуха или, скажем, комнатной мухи.
— Вы ловко защищаетесь, Евгения Сергеевна.
— Да совсем я не защищаюсь, просто мы с вами довольно дилетантски пробуем обсуждать Фрейда.
Мы одновременно бросили в печку докуренные сигареты, они упали на угли, бумажные фильтры их вспыхнули и остались две палочки сероватого пепла, по которым пробегали тлеющие искорки.
Тобольский поглядел на меня пристально, и я догадалась, что литературная подготовка закончилась, хотя какие-то сомнения у него и остались, — с позиций его философии он вполне мог оказаться насильником — здесь одно другому не мешало, — но и быть элементарным хамом он, видимо, тоже не хотел.
— Дымит! — сказал он и прикрыл дверку.
Я повернулась к столу. Дожидаться хозяина лежавшей на подоконнике свечи, понятно, не было смысла. Я искала удобный момент, чтобы подняться из-за стола, опасаясь, что тем самым спровоцирую Тобольского на попытку меня задержать. Лишние сцены в жанре Брагина мне были ни к чему.
Пока я размышляла, Тобольский вдруг нагнулся, ловко подсунул руку мне под колени и поднял меня с табуретки.
Я не стала барахтаться и отбиваться — тоже не хотела вести себя банально, — я спокойно и выжидающе лежала у него на руках. Он шагнул, откинул занавеску, не выпуская меня из рук, внес в комнату, опустил на диван и присел рядом.
Ничего зазорного в поведении Тобольского пока не было, всего лишь более или менее корректная, хотя и активная, проверка — а как я себя поведу дальше? Ссориться с ним в мои расчеты не входило, наверное, придется побывать у него еще раз, поэтому и грубить не хотелось.
Да и какие при моей роли были основания чем-либо возмущаться?…
Я опустила ноги на пол. Он попытался меня задержать.
— Женя…
Я освободилась по возможности мягко, но решительно. Поднялась, одернула водолазку.
— Мы так хорошо сидели возле вашего огня, — укоризненно заметила я. — Вы прочитали неплохую лекцию по мотивам Фрейда; право, не стоит усложнять наше знакомство этим, как вы назвали — элементарным контактом.
— Почему — усложнять?
— Потеряется непосредственность в отношениях.
Я не торопясь прошла к столу, где лежали газеты и журналы, листки со схемами, придавленные сверху электронным микрокалькулятором. Тут же лежала и коробочка с цветными карандашами, напоминая мне о зеленых усах Миронова.
Тобольский встал с дивана, не взглянув в мою сторону, вышел на кухню.
— Принесите и мне сигаретку! — крикнула я вслед.
Журнала «Экран» на тумбочке возле дивана не было — очевидно, он лежал где-то здесь, на столе. Я подняла микрокалькулятор. Нажала красную кнопку — на табло засветились зеленые нолики, я поставила «двойку», возвела ее в квадрат, разделила на «три» — и «тройка» ушла в период до конца шкалы.
— Все правильно! — сказала я.
— Вы так думаете?
На Тобольском были мягкие домашние тапочки, и я не слышала, как он подошел.
— Это не я так думаю, а так калькулятор показывает. Дома работаете?
— Приходится.
Самолюбие Тобольского было задето, он держался суховато и натянуто; впрочем, я его понимала. Он подал мне сигарету, щелкнул зажигалкой. Я положила калькулятор и тут заметила тот самый «Экран». Щурясь от сигаретного дыма, полистала его до фотографии Миронова.
— Почему зеленые? — спросила я.
Тобольский заложил руки за спину.
— Понятия не имею.
— Художнику нравится зеленый цвет, — развивала я свою тему. — Он не футурист?
— Художнику четыре года, — сдержанно ответил Тобольский. — Дочь моего сослуживца. Иногда заезжает с ней по дороге из садика.