— Их давно не быват! — поразмыслив, ответила старуха. — Посудны — это ты еще сыщешь, те, которы в фафельку, тоже укупишь, а махровы — нет!
— Ну спасибо, бабуся!
И Прохоров пошел дальше, продолжая раздумывать над тем, где же мог все-таки обосноваться участковый инспектор Пилипенко. Нужно было явно сбросить со счетов те дома, из труб которых валил сизый дымок, пренебречь строениями старинной лиственничной вязки, считать ненужными дома с палисадниками, так как окна пилипенковского кабинета непременно должны были глядеть на улицу. Если человек пишет в протоколе «согласно наблюдению за передвижением», если сообщает, что, «находясь в стадии среднего опьянения, гр-нин Варенцов шествовал вдоль улицы», то совершенно понятно…
Теперь он искал в Сосновке дом под железной красной крышей, ибо вспомнил, что в одном из протоколов Пилипенко, описывая происшествие, черт знает с каких пирожков упомянул о красной крыше дома свидетеля Никиты Суворова. Именно от этой детали протянулась ниточка к герани, к сияющим офицерским сапогам, к влажным глазам южанина, к той солдатской старательности, которой должен обладать человек, обращающий внимание на цвет…
Дом с красной крышей стоял на небольшой возвышенности, возле него на самом деле не было палисадника, окна действительно глядели прямо на улицу, на окне — вот вам, пожалуйста! — стоял цветок, не герань, кажется; цвет железа был скорее всего не красным, а коричневым, да и вывеска была не такой яркой, как ожидалось.
— «Согласно наблюдению за передвижением», — насмешливо повторил Прохоров. — И восклицательный знак, понимаете ли, в конце…
У крыльца Прохоров остановился, повернувшись спиной к дому, оценивающим взглядом посмотрел на деревню.
Ему понравилось то, что он увидел. С небольшой возвышенности деревня казалась чистой, уютной; широкая Обь так славно обнимала ее крутым изгибом, что Сосновка казалась вечно существующей на дымчатой серой излучине, а крохотность занятого человеком пространства была естественной перед рекой километровой ширины, низким серым небом, тайгой. Не было ничего лишнего, тревожащего; улавливалась гармония в сочетании серого с зеленым, тишины с небом, реки с кедрачами, крутого обского яра с пропадающим в дымке левобережьем… «Плохо, что я ленив!» — подумал Прохоров. Ему действительно было лень поворачиваться лицом к служебному помещению инспектора Пилипенко, не хотелось вообще двигаться, но, когда за спиной раздались удары железных подковок о твердое дерево, Прохоров неожиданно лихо подмигнул речной пространственности.
— Здравствуйте, товарищ Пилипенко! — не оборачиваясь, чтобы отдалить признание в собственной ошибке, сказал Прохоров, и уж тогда резко повернулся к человеку, портрет которого давно создал в воображении: томная соболиная бровь, грушевидный нос, влажные глаза, солдатская складка меж бровей, зеркальные сапоги, скошенная набок фуражка…
— Я Прохоров! — сухо сообщил он и мгновенно подсчитал процент ошибки: восемьдесят пять на пятнадцать!
Фуражка живого Пилипенко сидела на голове ровно, сапоги были тускловатыми, нос был, наоборот, тонким, с горбинкой. Все же остальное… «Ах, Прохоров, ах, умница!»
— Здравия желаю, товарищ…
— …капитан, — сказал Прохоров. — Капитан!
2
Стараясь на первых порах не вникать в особенности пилипенковского кабинета, ухватывая только крупные подробности, Прохоров своей обычной — ленивой — походкой вошел в комнату, сморщившись оттого, что скрипели половицы, сел на табуретку, на которой, видимо, минуту назад сидел Пилипенко — сиденье было еще теплым, и с интересом посмотрел на туго обтянутый зад участкового инспектора: «Хорошо кормлен!»
— А вы присаживайтесь, присаживайтесь, товарищ младший лейтенант!
Участковый инспектор Пилипенко был открыто недоволен прямым, бесцеремонным взглядом Прохорова, так как, видимо, давно миновали те времена, когда участкового инспектора смели разглядывать бесцеремонно и пронзительно.
Он, участковый инспектор, видимо, уже сам привык смотреть прямо и бесцеремонно, и Прохоров не спешил отвести глаза — если человек пишет в протоколе «согласно наблюдениям за передвижением», если человек сидит у окна на табуретке, с которой просматривается вся длинная деревня…
— Молодца, Пилипенко! — сказал Прохоров. — После того как вы сели, могу сообщить, что трудно разговаривать с человеком, если он стоит, а рост у него сто восемьдесят два сантиметра. Надеюсь, вы заметили, Пилипенко, что я на голову ниже вас? — Прохоров иронически засмеялся. — Когда-то я себя утешал тем, что все великие люди низкорослы, но теперь мной командует двухметровый верзила, и, знаете, Пилипенко, я уже не думаю о собственной потенциальной гениальности.
…Восемьдесят пять процентов на пятнадцать — вот каков был процент ошибки Прохорова в портрете Пилипенко, так как капитан ошибся в предсказании не характера, а внешности участкового инспектора.
— Хорошо быть молодым и длинноногим! — восхищенно сказал Прохоров. — Можно, конечно, посчитать, что капитан из областного управления на пароходе надрался, и дисциплинированно молчать, думая: «Проспится — человеком станет!» Позвольте заметить: я трезв, как папа римский. Что же касается спанья, то вот здесь, — Прохоров показал пальцем на пустое место возле второго окна, — вот здесь вы поставите рас-кла-ду-ушку… На крыльце… на крыльце вы повесите медный рукомойник. — Он оживился. — Вы сможете найти, Пилипенко, настоящий медный рукомойник? Круглый такой, знаете ли, с затейливой крышечкой… Его надо надраить до солнечного сияния и наполнить колодезной водой.
Прохоров мечтательно смежил ресницы.
— Под рукомойник надо поставить ушат, от которого будет пахнуть сырым деревом и лягушками… Вы достанете медный рукомойник, товарищ Пилипенко?
— Постараюсь, товарищ капитан!
«Постараюсь! — мысленно передразнил его Прохоров. — Знал бы ты, Пилипенко, что самое опасное в тебе — вот эта самая старательность! Ты так старался описать место трагического происшествия, так подробно живописал положение трупа, так самозабвенно, высунув язык, вырисовывал злополучный белый, похожий на череп камень, что ослеп от собственной старательности. Ах ты, двухметровая, гладко причесанная исполнительность! Как же тебе не пришло в голову, что есть разница между человеком, которого столкнули с подножки вагона, и человеком, который сам спрыгнул с подножки вагона?…»
— Скажите, товарищ Пилипенко, как называется этот цветок? — сердито спросил Прохоров.
— Невеста.
«Ну конечно, — возликовал Прохоров, — цветок в кабинете Пилипенко должен называться невестой! Герань — это слишком просто, незатейливо; в герани нет того оттенка пилипенковской души, как сентиментальность. Этот старательный человек непременно говорит женщине: „Горлинка ты моя незабвенная!“, неотрывно глядит ей в глаза и ласково перебирает пальцами какую-нибудь оборку на ее кофточке. И женщины любят таких, как Пилипенко».
— Я вам приказываю, младший лейтенант, не обращать внимания на болтливость старшего по званию! — строго сказал Прохоров. — Слушайте, почему вы скрипите табуреткой?
— Раскачалась.
— Сама не раскачается, если вы перестанете таращить на меня глаза! — обозлился Прохоров. — Я же не таращусь на человека, который не знает разницы меж тем, кого столкнули с подножки вагона и кто сам спрыгнул с подножки! Извольте не таращиться!
— Слушаюсь, товарищ капитан!
— Я хочу, Пилипенко, чтобы вы спокойно и доверительно, словно пишете школьному товарищу, рассказали о смерти Евгения Столетова, — задумчиво сказал капитан Прохоров. — Забудьте о том, что вы милиционер — это раз! Не учитывайте того обстоятельства, что я лучше вашего знаю дело, — это два! И, ради бога, не старайтесь… Только не старайтесь!
Прохоров с таким же успехом мог попросить чеснок не пахнуть, как младшего лейтенанта Пилипенко не стараться: едва инспектор открыл рот, как все надежды капитана рухнули карточным домиком.
Пилипенко был милиционером и только милиционером; он и зачат был как милиционер, и сосал из груди матери милицейское молоко.