быть, не помешает кое–что подчитать из теории по уголовному процессу. Особенно обратите внимание, как нужно вести документацию. Хотя это — форма, но очень важная форма. К кому вас прикрепить?
Захаров пожал плечами. Об этом он еще не успел подумать.
— А что, если к Гусеницину? — спросил Григорьев и пристально посмотрел на Захарова.
Захаров стоял и не знал, что ответить: если отказаться — майор подумает, что струсил, если согласиться, то… какая это будет практика? «Неужели хочет стравить? Но зачем, зачем это? А может быть, просто шутит и ждет, чтоб я замахал руками?..»
— Что же вы молчите, студент?
Улыбка Григорьева показалась Захарову насмешливой.
— Хорошо, товарищ майор. Практику я буду проходить у Гусеницина! — твердо ответил Захаров. Глаза его стали колючими.
«С таким вот чувством, должно быть, светские гордецы принимали раньше вызов на дуэль», — подумал майор, глядя вслед сержанту, когда тот выходил из кабинета.
2
Тот, кому в лютые январские морозы доводилось собственными боками испытать, что такое теплушка военных лет с тремя рядами нар, тому еще долгие годы будет казаться удобным, как родной дом, даже плохонький, дребезжащий на стыках рельсов, зеленый вагон старого российского образца. А если к тому же есть своя отдельная полка да хорошие соседи, которые не прочь забить «морского козла», то и время летит незаметно. Пассажиру, подсевшему на одной из станций, трудно бывает отличить, кто здесь родственники, а кто просто дорожные спутники. Нигде с такой душевной искренностью не живет хлебосолье, как в дороге, под крышей жесткого вагона.
С волнением подъезжает пассажир к Москве. Много разных планов промелькнет в голове его, пока он, отлежав бока, ожидает столицу, рисуя ее в своем воображении такой величественной, какой она обычно выглядит на открытках, в киножурналах и в рассказах восторженных бывальцев.
…Последнюю ночь перед Москвой многие почти совсем не спали. Мужчины целыми часами простаивали в тамбуре и без конца курили. Не было уже тех бойких разговоров и шуток, которые оживляли вагон, когда он стучал по рельсам за тысячи километров от столицы. А последние часы в вагоне чувствовалось какое–то особенное напряжение и озабоченность. Матери сосредоточенно наряжали в лучшее платье детей, солдат–отпускник, еще в части припасший флакон цветочного одеколона, здесь его распечатал и, не жалея, почти умылся им. Даже заядлый старик сибиряк, который ничего, кроме Сибири, не признавал, и тот перед Москвой надел чистую рубаху и стал собранней и молчаливей. Молодой матрос, в течение двух последних суток прессовавший под матрацем складки на широченных брюках, был ими очень доволен. Когда кто–то из соседей по купе пошутил: «Тронь — обрежешься», матрос с минуту не мог прогнать широкую улыбку со своего обветренного и загорелого лица.
Лишь один студент из Ленинграда, до фанатизма влюбленный в свой город, с подчеркнуто равнодушной позой лежал на средней полке и демонстрировал перед товарищем москвичом безразличие к этому, как он выразился, «безалаберному и купеческому городу с кривыми улицами». О том, какой город красивее — Москва или Ленинград, они начали спорить еще от Новосибирска; вспомнили около десятка крылатых высказываний классиков литературы об этих двух городах, но спор так и остался нерешенным. Когда же в окнах замелькали подмосковные дачи, ленинградец не выдержал и, незаметно прошмыгнув со своим чемоданчиком к выходу, где уже толпились с узлами и чемоданами нетерпеливые пассажиры, прилип к окну и залюбовался окрестностями Москвы.
Алексей Северцев не менее других чувствовал, как с каждой минутой нарастает его волнение.
Вскоре поезд остановился у перрона вокзала.
Бывает какая–то трогательная и наивная растерянность на лице человека, который первый раз ступает на московскую землю. Растерялся и Алексей, выйдя из вагона.
Перрон был залит утренним солнцем, пестрел букетами цветов и разноцветными нарядами женщин, гудел говорками уральцев, вятичей, окающих волжан и акающих москвичей…
От приглашения доехать до университета на такси Алексей отказался: еще в дороге ему объяснили, что лучше всего добираться до университета на метро. До последней минуты он помнил маршрут следования, но, оглушенный шумом и гамом людского завихрения, забыл все.
С виду Алексею можно было дать больше его восемнадцати лет. Одет он был просто: помятый темный костюм, светлая косоворотка, на ногах — сандалии. В руках держал небольшой фанерный чемоданчик с висячим замком. Чтобы не быть сбитым людским потоком, он отошел в сторонку. Огляделся.
— Товарищ милиционер, как мне добраться до университета? — обратился Алексей к проходившему мимо сержанту милиции.
— Вниз в метро, доедете до Охотного ряда, подниметесь вверх и спросите Моховую, девять, — ответил тот и пошел дальше.
— Спасибо, — поблагодарил Алексей, но, отстраненный носильщиком, который шел, сгибаясь под тяжестью узлов, тут же забыл все, что ему сказали. Неподалеку стоял другой милиционер. Алексей обратился к нему с тем же вопросом.
— Метро Охотный ряд, Моховая, девять, — как давно изученную фразу отчеканил сержант и механически приложил руку к козырьку фуражки.
Влившись в волну сошедших с поезда, Алексей скрылся за углом привокзального строения.
3
В зале транзитных пассажиров у билетных касс металась молодая женщина. Ее русые волосы были растрепаны, лицо в испуге.
— Дочка моя… Нина… Господи! Граждане, вы не видели девочку? Дочь потеряла… Дедушка, присмотрите, пожалуйста, за моими вещами, — обратилась она к старику, сидевшему на крепком деревянном сундучке. Оставив чемодан и сумку, женщина выбежала из зала.
Всякий, кто видел горе матери, потерявшей ребенка, отнесся к этому сочувственно, с желанием помочь хоть добрым советом или утешением. И только трое молодых людей, у которых эта сцена происходила на глазах, были равнодушны к несчастью женщины. Они только ждали удобного случая, чтобы «увести» чемодан, оставленный на хранение старику.
Три вора, три старых рецидивиста — Князь, Толик и Серый. От настоящих имен они уже отвыкли. В воровской среде принято называть друг друга кличкой.
В свои двадцать восемь лет Князь треть жизни провел в лагерях, под следствием, в тюрьмах и в бегах. Если бы его спросили: почему он ворует, то вряд ли он смог бы по–настоящему ответить на это. Ему казалось, что ворует он всю жизнь, а зачем, почему ворует — никогда об этом не думал. Он был высокого роста и, как принято говорить, хорошо скроен и крепко сшит. Из него мог бы получиться неплохой спортсмен, если бы не бессонные ночи и кутежи, которые продолжались неделями, пока были деньги. Когда деньги кончались, пьяный разгул сменялся лихорадкой воровства с постоянным риском жизнью. Белки серых глаз Князя были воспалены, на его худых щеках, не по возрасту рано, проступала мелкая сетка склеротического румянца. Через всю правую щеку, от уха