Ознакомительная версия.
Спокойно! Предстояли еще поминки.
Ее подруги и жены многочисленных Колиных друзей сделали все, чтобы освободить вдову от хозяйственных хлопот, но Нинель Петровна, пытаясь хоть чем-то занять себя, носилась из кухни в комнату, то поглядывая на плиту, то помогая накрывать на стол. Она отдавала себе отчет в том, что пристойнее было бы не суетиться, а молча посидеть, побыть рядом с детьми, постараться утешить их в колоссальной потере… Но как раз этого-то она и боялась. У младших, двенадцатилетнего Родиона и десятилетней Тани, с той страшной минуты, когда она им сказала, что папы больше нет, глаза были на мокром месте, и Нинель Петровна опасалась, что, если их приласкать, они разрыдаются и тем нарушат хрупкое равновесие, установившееся после похорон. А старшие, студенты Кирилл и Ростислав, давно уже душевно отдалились от родителей… Да и были ли они к ним когда-нибудь близки? Братья-близнецы всегда предпочитали обществу родителей — общество друг друга, что вызывало немало трудностей. Стоило огромных усилий научить их разговаривать по-человечески, потому что они с пеленок изобрели собственный тайный язык, состоявший из жестов, гримас, каких-то причудливых младенческих слов…
Стоит ли сейчас навязываться к ним с сочувствием? Эти долговязые здоровилы не умеют выражать свои чувства, но они подавлены. Видно невооруженным глазом: хмурое выражение одинаковых голубых глаз, преждевременная морщинка меж густых прямых («соболиных» — в бабушку) бровей… Какое это все-таки чудо: два человека, а лицо одно! Нет, близнецы у нее замечательные: учатся в университете, унаследовали талант отца.
Родик, младший сын, граффити пока не увлекся, но в школе его хвалят: светлый, солнечный мальчик, лицо класса.
Танечка — бедняжка… такая некрасивая, вдобавок с врожденным дефектом… Ей тем более нужна мама; если папы не стало, без мамы Танечка просто погибнет. Нет, расхожее утешение несет в себе истину: Нинель Петровна должна жить ради детей. Ради таких детей стоит жить.
Опасения не оправдались: дети, даже младшие, вели себя выдержанно, и Нинель Петровна слегка успокоилась. Поминки катились по раз и навсегда установленному распорядку. Пили, не чокаясь, вслух вспоминали достоинства человека, навсегда покинувшего здешний мир. Одни упирали на то, что покойный был замечательным райтером, создававшим монументальные произведения на полотне серых стен; другие (в основном прибившиеся к Коле за последние пять лет) восторгались тем, каким он был смелым дизайнером, способным преобразить в волшебную сказку любой интерьер; третьи говорили о том, что Николай Викторович был прекрасным отцом, воспитавшим прекрасных детей… Нинель Петровна воскресала в атмосфере этих добрых прочувствованных слов. Она успела тяпнуть не одну стопку водки, и от этого валерьяночная одурь прошла, горе не то чтобы изгладилось, но отдалилось. Она уже ожидала, что все мероприятие так же хорошо и гладко закончится.
Не тут-то было! Чинную размеренность гражданской панихиды нарушил не кто иной, как Илья, который ни с того ни с сего, когда выпито было немало, встал, завис над столом со своей бородищей, как черная туча, и провозгласил:
— Выпьем же за Николку нашего! За большого русского художника Николку, убитого вражескими агентами! За то, чтоб заговор их поганый разоблачили и смерть его не сошла бы им с рук!
Среди общества, собравшегося за столом, пронесся стон: если Илья завел свою лабуду о заговорах — пиши пропало. Ни для кого не было секретом, что он, объединясь с другими такими же, повернутыми на заговорах, тайных обществах и масонах, существует в своем, недоступном для посторонних, мире — до такой степени, что иногда производил впечатление невменяемого. Только дружба юных лет и колоссальный колористический дар Ильи заставляли Николая Скворцова давать ему время от времени дизайнерскую работу. На что он жил в остальное время, непонятно. На паперти побирался, наверное.
— Ох, до чего ж тут некоторым правда глаза колет, — торжествовал Илья. — Не хотят никак признавать, что кругом полно врагов, которые козни строят против России-матушки…
— Потише, Вайнштейн, — нянча меж ладоней полную рюмку, призвала Илью к порядку Лариска из дизайнерского агентства.
Стрела Ларискиной иронии не попала в цель. Среда, где обычно обитал Илья, увлекалась русским народным спортом под названием «поиски жидов», иными словами, выискиванием в Ельцине — Эльцина, а в Лужкове — Рабиновича. С очевидным, незамаскированным Вайнштейном, каковым по паспорту являлся Илья Михайлович, делать в этом смысле было нечего, поэтому его приняли, как своего, особенно когда он поведал им про русскую маму, ставшую жертвой папаши — еврея-изверга. Папаша у Ильи был и впрямь тот еще: бухал похлеще угро-финна. Илье тоже, ввиду такой наследственности, стоит быть поаккуратнее с алкоголем…
— Так и что же, что Вайнштейн! Если русаки природные, Ивановы, спят, приходится иным Вайнштейнам их будить и трясти. А то эдак всю землю Русскую проспать можно.
Роланд Белоусов, сидевший слева от Нинель Петровны, поморщился. В молодости они — Николай, Роланд и Илья — были неразлучны; с годами отдалились — разные характеры, разные пути… Но если покойный Николай поддерживал общение как с Роландом, так и с Ильей, то эти двое с трудом выносили один другого. Вот и сейчас назревала очередная стычка, грозящая перерасти в скандал.
— Двадцать лет назад, — откашлявшись, напомнил Роланд, — ты говорил о Советском Союзе как об империи зла, которую нужно разрушить…
— Говорил. Отказываюсь. Глуп был. А некоторые и по сию пору не поумнели.
— Поумнеть, по-твоему, значит, подавлять всякое свободомыслие? Так же, как нас советская власть давила?
— Советская власть — власть безбожная. Нас она тогда давила, потому что красоты не хотела. Не хотела она, чтобы русский человек в красивом доме жил, на красоту смотрел, а хотела, чтобы все серыми были и одинаковыми. Это, я считаю, нехорошо. А вот тех, которые не на словах, а взаправду страну, предками нашими объединенную, рушили да на клочки растаскивали, — правильно давила! Таких и сейчас поприжать не мешало бы!
Нинель Петровна сначала теребила вилку, потом, оставив в покое столовый прибор, принялась тереть лоб. Ничего не помогало: наплывало, возвращалось прежнее состояние тошнотворной одури. Невыносимыми казались эта комната, этот стол, эти гости — все до единого. Она пыталась взять себя в руки… Напрасный труд! Выдержка дала трещину. «Человеческие силы небеспредельны», — облегченно сказала себе Нинель Петровна и завопила во весь голос:
— Эй, вы! Вы что тут устроили? А ну прекратите! Прекратите сейчас же! Друзья, называется! Это поминки или балаган?
Пререкания мгновенно унялись, и гости переполошились. Ей совали, расплескивая, минеральную воду в хрустальном бокале, ее поддерживали под плечи, ее окружили, склоняясь над ней, и, видя их лица совсем близко, Нинель Петровна со всей отчетливостью осознала, сколько здесь людей незнакомых, и полузнакомых, и таких, с которыми они с Колей не виделись годами и не хотели видеться… Одно лицо, мужчины средних лет, отчего-то ее резануло. Знакомое, но не связанное ни с каким известным ей именем… Кто же это?
Лишь бессонной ночью, перебирая в раскаленном и не желающем остывать уме события этого тяжелого, слишком длинного дня, Нинель Петровна вспомнила: да ведь это милиционер, который пытался с ней побеседовать, когда она ни с кем не хотела разговаривать! Из прокуратуры… какой-то высокий чин… А фамилия? Забыла, забыла…
Глава 5 Слава Грязнов узнаёт, что пишут на заборах
— Нет, ты погоди. Ты, Слава, вникни…
Старые друзья, Грязнов с Турецким, превосходно общаются в быту, производя впечатление мирных, учтивых людей. Но когда доходит до уголовного дела, над которым они работают вдвоем, — другое дело! Вежливость летит ко всем чертям, а почтенные немолодые люди превращаются в заядлых спорщиков, которые, кажется, готовы подраться, как мальчишки. Особенно их обоих вводит в раж несогласие по каким-то мелким, но кажущимся обоим принципиальными вопросам. Вот и теперь Вячеслав Иванович Грязнов, выказывая полное отсутствие эрудиции в вопросах современного искусства, никак не мог взять в толк, почему тех, кто рисует на заборах всякую ерунду, нужно признавать художниками.
— А чего мне, Саня, вникать? Было бы во что вникать. Подумаешь, глубины какие! А по мне, так: если человек портит стены — никакой он не художник, а заурядный хулиган. Если какой-нибудь малец нацарапал на стене гвоздем слово из трех букв, его тащат в отделение милиции, так? А если он то же самое слово написал на стене краской из баллончика, его посылают на международную выставку, так, по-ихнему, по-графферскому? Ну и к чему мы придем? Нет, ты как хочешь, ты у нас образованный, но, по-моему, молодежь с этими граффити придумала какую-то ерунду.
Ознакомительная версия.