— Внешне он ведет себя вполне сознательно.
— Как это понимать?
— А так. У администрации нет к нему претензий. Пошив отличный. Дамы довольны. Вкус, воображение, линии, — Зеликовский поднимает руки, откинув кисти в стороны, как восточная танцовщица, и даже пытается шевельнуть жирными плечами, изображая особую элегантность покроя. — Хорошим портным, я вам доложу, надо родиться. В нашем доме моделей мои фасоны — например, шикарное вечернее платье с разрезом на боку, рукав — кимоно с вышивкой и глубокий вырез на спине — это платье получило приз. Его возили в Москву. К сожалению, мало идет. Не развит вкус. Возможно, и дороговато. Я вам сейчас…
— Простите, — прерываю я его. — О ваших фасонах мы поговорим потом. Вот вы сказали, что Постников внешне ведет себя хорошо. Как это все-таки понимать?
— Как понимать? — настороженно переспрашивает Эдуард Семенович, и настроение у него заметно портится. — А понимать надо так, что влезть в него мы не можем. И поручиться тоже. Груб, между прочим. Не услужлив. Дамы народ нервный, требовательный, скандальный. Их наша кипучая жизнь такими делает плюс природа, конечно. Надо с этим считаться? Непременно! Ну, не так она тебе скажет, ну, сердечко свое больное на тебе сорвет, покапризничает, наконец. Дома-то она ведь всем угождает. Ну, а тут ты ей угоди. И все терпи. Допустим, ей сперва хотелось вшивной рукав, а вот теперь реглан. Или еще того хуже возьмем. Сначала — цельнокроенное, а потом ей в головку пришло отрезное. Бывает с ихним полом это? Сколько хочешь…
Больше я уже сдерживать улыбку не могу и спрашиваю:
— А Постников, значит, навстречу не идет?
— Нипочем. Я ему говорю: «Паша, надо быть добрым». А он только недовольно зыркнет на меня и уходит. Между прочим, и общественный долг свой не понимает. Осенью этой ездили, к примеру, на картошку, в колхоз. Все, как один. А он уперся, и ни в какую. Я ему говорю: «Ты смотри, научные работники и те едут. Юристы, я очень извиняюсь, тоже едут. А ты?» — «А я, говорит, болен. У меня язва» — «Ну, и что, говорю? У всех какая-нибудь язва. А нам лицо коллектива надо показать». Не понимает. Он болен! Как будто я, например, не болен. А поехал. Хотя потом и бюллетенил, и страдал.
На отечном лице Эдуарда Семеновича отражается целая гамма чувств, тут и страдание, и стыд, и беспокойство, и деловая озабоченность, но над всем этим преобладает некое опасение. Это последнее чувство, вероятно, имеет отношение к моему визиту. Я его, конечно, понимаю. К сожалению, по приятным поводам работники милиции чаще всего не являются. А Зеликовский чувствует себя ответственным за целый коллектив очень разных людей. Человек он, мне кажется, добрый, совестливый и работу свою любит. Ну и конечно же он хочет жить спокойно. Это тоже понятно.
— Словом, — говорю, — этот Постников причиняет вам немало хлопот, так я понимаю?
— Не говорите, — шумно вздыхает Эдуард Семенович, — До тюрьмы сорванцом был и после таким остался. Я же его помню. Мать у нас уже сколько лет работает, швея. Последние слезы из-за него льет. Смотреть на нее больно, на Ольгу Гавриловну.
— Значит, выходит, что у матери к нему претензии есть, а у администрации нет? — строго спрашиваю я.
Но Эдуард Семенович, видимо, что-то улавливает в моем тоне и кроме строгости. На лице его снова проступает тревога.
— Ах, господи! Я же вам совершенно официально заявляю, — для убедительности он протягивает руки и мелко трясет ими передо мной, словно заклиная в чем-то. — Есть претензии, есть! Да вот вам пример, если угодно. С месяц назад приносит заявление: неделю за свой счет. Это в конце года! «Зачем тебе неделя?» — спрашиваю. «В Москву, говорит, надо, по личным делам». — «Какие, говорю, могут быть личные дела, когда конец года у нас?» Но вижу, он сам не свой. «Не дадите, говорит, так уеду». И я вижу: уедет. Убьет меня и уедет. Ну что делать? Пришлось дать.
— Это когда же было? — равнодушно спрашиваю я, так равнодушно, что, по-моему, любой человек должен от такого равнодушия насторожиться. Это я, правда, уже потом сообразил. Но Эдуард Семенович, к счастью, моего волнения не замечает, он и сам достаточно взволнован.
— Когда это было? — пискливо переспрашивает он. У многих людей такая манера: сначала переспросить, прежде чем ответить. — Сейчас скажу точно. Один момент.
Он с усилием наклоняется, открывает тумбочку стола, выдвигает ящик и достает оттуда тетрадку. Полистав ее своими толстыми пальцами и заодно немного отдышавшись, он находит нужную запись и читает, водя пальцем по строчке:
— Вот, пожалуйста. Уехал десятого прошлого месяца, то есть ноября. Вернулся и вышел на работу пятнадцатого.
Я на секунду даже задерживаю дыхание, чтобы не выдать себя. Ведь убийство Веры произошло двенадцатого…
— Какой же он вернулся из этой поездки, не обратили внимания? откашлявшись, спрашиваю я.
— Ну да. Ну да, — кивает Эдуард Семенович. — Представьте себе, сразу обратил внимание. Да и все обратили внимание. Просто нельзя было не обратить. Он же сам не свой приехал.
— А мать? — резко спрашиваю я.
— У нее, бедной, одна только: слезы, — шумно, со свистам вздыхает Эдуард Семенович. — Вот слез стало больше. Это я вам точно могу сказать.
— Тогда вот что, — подумав, говорю я. — Об остальных мы с вами поговорим позже. Сначала попробуем тут разобраться. Ольга Гавриловна сейчас на работе?
— А как же? Конечно.
— А Павел?
— Не вышел! — тонко и возмущенно восклицает Зеликовский. — Не вышел на работу, и все! Почему — неизвестно. И мать не знает. Вот, пожалуйста.
— Та-ак… — киваю я и секунду пристально и молча смотрю в небольшое, подернутое ледком окно, кое-что прикидывая в уме, и, решившись, говорю: — К вам просьба, Эдуард Семенович. Попросите Ольгу Гавриловну сюда или в другое место, где нам не помешают. Я с ней побеседовать хочу.
— Ради бога, ради бога… — суетливо восклицает Зеликовский, с трудом вырывая свое грузное тело из кресла. — Позову. Сюда. Вы сидите. Фу!..
Он, сопя, поднимается наконец на ноги и выплывает из кабинета.
Через минуту в дверь раздается негромкий стук. Я встаю, открываю ее и вижу на пороге высокую, костлявую женщину в синем халате, седые волосы собраны в небрежный пучок на затылке, лицо суровое, замкнутое, с плотно сжатыми губами, и глубоко запавшие, в темных обводах глаза. Ох, сколько же пережила на своем веку эта женщина! И совсем не осталось в ней, мне кажется, мягкости, душевности и теплоты.
— Заходите, Ольга Гавриловна, присаживайтесь, — говорю я, указывая на стул возле небольшого круглого столика в углу кабинета, где лежит несколько пестрых журналов мод.
Она молча кивает мне и опускается на стул. Большие, в темных трещинах руки, сцепившись, ложатся на колени.
Я не сразу приступаю к разговору. Это ведь совсем не просто. Очень много зависит от первых слов, от верно найденной интонации. А с Ольгой Гавриловной, я чувствую, от этого будет зависеть все. Но и затягивать молчание тоже нельзя.
— Мне надо с вами посоветоваться насчет Павла, Ольга Гавриловна, говорю наконец я. — Вам, наверное, Эдуард Семенович уже сказал, кто я.
Она снова кивает, не проронив ни слова и не поднимая на меня глаза. Тяжелые, со вздутыми венами руки по-прежнему покоятся на сдвинутых коленях. Я никак не могу заставить себя не смотреть на них.
Но тут я вдруг замечаю, как по сухим, морщинистым щекам женщины начинают катиться слезы. Она не шевелится, не вытирает их, даже не всхлипывает. Она сидит молча, опустив седую голову, словно окаменев, и только катятся и катятся слезы по желтому, будто неживому лицу и капают на халат. Я еще никогда не видел, чтобы так плакали. Мне кажется, это какой-то предел горя, вершина отчаяния, что сильнее уже человек страдать не может.
И мне становится не по себе. Я подаюсь вперед и невольно провожу рукой но ее руке:
— Что с вами, Ольга Гавриловна?
Она еще некоторое время молча и неподвижно сидит, не отвечая мне и, кажется, даже не замечая меня, потом с усилием расклеивает сухие губы и еле слышно произносит:
— Нет у меня Павла…
— Ну, как же так — нет? — возражаю я. — Ведь еще утром был. Куда он пошел-то сегодня?
— Не знаю, — она качает головой. — Пес зашел за ним утром и увел.
— Пес?
— Ну да…
И я догадываюсь, что это кличка.
— Куда увел?
— Есть у них одно место. Я подглядела.
— А зачем увел?
— Чего-то, значит, над Пашкой задумали.
— Что ж, вы полагаете, его уже и в живых нет, что ли?
Я заставляю себя усмехнуться.
Но на самом деле мне не до смеха. Я знаю, чем кончаются порой такие истории.
— Уж я-то зараз поняла… — еле слышно произносит Ольга Гавриловна.
— А может, Павел с ними чего-то задумал? — на всякий случай спрашиваю я. — Ведь дружки они старые.
— Были дружки…
— Ольга Гавриловна, а зачем Павел в Москву ездил?