«Значит, опять эксперимент надо мной, кажется, несмотря на свой жест, он сейчас не солгал и накачал меня чем-то мгновенно вызывающим бешеную ярость», — думал я, шумно втягивая носом воздух и с таким же шумом выдыхая, словно разъяренный бык во время корриды.
Я мгновенно проиграл в уме несколько вариантов своего поведения и выбрал, как мне показалось, самый подходящий для данной ситуации. Я прошипел:
— Ну и сука ты!
— А что такое, Сергей Сергеевич? Почему вы ругаетесь?
— Да сейчас я придушу тебя, мерзавец! — я бросился душить главврача, но меня схватили стоявшие позади контролеры, только и ожидавшие этого момента, вывернули мне руки за спину, защелкнув на запястьях наручники.
— Какой вы недружелюбный, Сергей Сергеевич. Однако у вас реактивность весьма повышена…
— Да мне плевать, повышена или понижена, я все равно тебя прикончу, ты меня понял?! — кричал я, извиваясь всем телом и пытаясь хотя бы лбом стукнуть отступившего от меня на безопасное расстояние Кузьмина.
— Уведите его. Успокойтесь, Сергей Сергеевич, завтра вы уже будете в норме, — продолжал улыбаться Кузьмин.
Я понял, что моя неподдельная ярость Кузьмину весьма понравилась. Только зачем ему это, так экспериментировать именно надо мной? Он ввел что-то вызывающее состояние бешенства, состояние такой злости, что, если бы меня не скрутили, я бы с чистой совестью прикончил его на месте.
Меня отвели не в мою камеру, а поместили в маленький, узенький закуток, шириной сантиметров пятьдесят и длиной около метра. Этот «карцер» со всех сторон был обтянут брезентом, за которым чувствовалась шуршащая солома. Так что я мог буйствовать сколько угодно, не причиняя себе ни малейшего вреда или увечья.
Но буйствовать я совсем не собирался. Хоть ярость и кипела в жилах, но я, собрав всю свою волю, сумел успокоиться, лег на матерчатый пол и, вытянув руки за спиной поудобнее, чтобы не резали наручники, решил посчитать баранов.
После двухтысячного барана я почти окончательно пришел в себя и понял, что уже могу владеть своими эмоциями.
Я стал размышлять над тем, в каком я положении. Кроме Полетаева, я ни на кого не могу опереться. Если Полетаев вдруг предаст меня или же содержание телеграммы, которую он должен послать, дойдет до Кузьмина, то я окажусь в полном одиночестве и наверняка снова без памяти, но уже навсегда.
Нет, рисковать нельзя. Как бы мне ни хотелось сейчас, в состоянии страшной злобы, любыми способами вырваться отсюда, но нужно быть предельно осторожным. И нельзя торопиться, поспешность может привести к плачевным последствиям. Нужно играть свою роль «не помнящего родства» как можно лучше и до конца.
Ближе к вечеру меня навестили контролеры — посмотреть, живой я или нет. Я сказал, что со мной все в порядке, я совершенно спокоен и хочу есть.
Тогда мне освободили руки и принесли овсяную кашу, которую я быстро оприходовал. Потом уснул мертвецким сном, чувствуя, что весь разбит и совершенно опустошен. Моя агрессия закончилась.
Полковник Васин был безмятежен. Он ничего не помнил.
Он чувствовал, что в самой глубине его души скрыто что-то — неуловимое, темное, словно ил на дне озера; но этот ил никак не мог подняться на поверхность. Да Васин и не хотел, чтобы это нечто пугающее, прячущееся где-то там, в глубинах подсознания, за пределами его памяти, вдруг обрушилось на него всей своей очевидностью.
Васина содержали в отдельной палате.
Долгое время он приходил в себя, после того как его избили. Видимо, в драке он получил тот сокрушительный удар, который и тронул его сознание, так рассуждал он. А он помнил, что с кем-то дрался, вот только с кем… От драки у него осталось свидетельство на лице — синяк, который уже почти прошел, оставив под глазом лишь едва заметную полукруглую синеватую полоску.
Васин не помнил, что он оказывал сопротивление, — не в прибалтийском коттедже, а тогда, когда его заталкивали в машину. Его ударили в глаз, потом оглушили рукоятью пистолета по макушке.
Васин был уверен, что в драке у него и отказала память. «Что ж, бывает всякое. Для некоторых жить без мучительных воспоминаний гораздо лучше», — думал полковник, шаркая рваными кожаными тапками сорок пятого размера по трехметровой своей палате. Он доходил до стены с полукруглым окном, расположенным высоко, почти под потолком, поворачивал обратно, к дверям, обитым железными листами, потом опять к стене…
Но вот за какие конкретные действия… Может быть, в драке кого-то убил? За что оказался здесь он, Самсон Куликов, бывший тяжелоатлет, спортсмен? Конечно, за драку, но подробности драки!.. Хотелось бы знать подробности, а они отсутствовали.
Обед и ужин Васину приносили в камеру другие больные, они же уносили парашу. Но иногда завтрак доставлял санитар — совершенно отвратная и дегенеративная рожа.
Этот санитар, как видно, большой любитель юмора, рассказывал Васину-Куликову, что тот оказался здесь за то, что повесил на люстру свою тещу и поджигал ей пятки спичками. Теща долго страдала, но потом люстра не выдержала; теща осталась жива, хоть и с почерневшими пятками, сбежала из квартиры от своего мучителя и настучала в милицию на зятька, у которого поехала крыша.
Поначалу Васин даже поверил и страшно испугался, но потом, поразмыслив, — нет, не вспомнил, а интуитивно догадался, что это обыкновенная для здешних мест дикая и злая шутка над беспамятным больным.
Васина почти не выпускали во двор, на прогулку. Он был на свежем воздухе всего несколько раз, да и то когда во дворе под вечер никого уже не оставалось. Так что за все время содержания здесь Васин ни словом ни с кем из больных не перемолвился.
Однако в последнее время к нему гораздо чаще стал заглядывать розовощекий врач, постоянно сухо и натянуто улыбавшийся. К этому врачу Васина водили на процедуры.
Врач, Федор Устимович, подолгу беседовал с ним, выспрашивая о том, чего Куликов не знал и не помнил, и уходил вполне довольный, советуя Самсону Куликову не огорчаться и не отчаиваться.
Васин попросил врача, чтобы ему принесли гантели и гири — он хотел заниматься по утрам зарядкой. Ведь он, Самсон Куликов, тяжелоатлет, а сейчас его мышцы так ослабли — даже просто не верится, что он когда-то поднимал больше ста тридцати килограммов… Сейчас бывший атлет и двухпудовую гирю одной рукой больше двух раз не поднимет, не говоря уже о штанге.
Кузьмин пообещал, что будут спортивные снаряды, но попозже, сейчас он распорядится, чтобы принесли гантели и разыскали гири. Федор Устимович даже похвалил Самсона, что тот не забывает о своей спортивной форме.
После сильного потепления вдруг ударил мороз. На оконной решетке появился белый пушистый иней.
Самсон Куликов проснулся ранним утром от страшного холода в камере. Он поднялся с кровати, нащупал ногой ледяные тапочки, недовольно поежился. Во рту было противно, так как зубную пасту ему не выдавали, и он пользовался зубным порошком, смешанным с питьевой содой. Он подошел к окну, соскреб ногтем немножко инея и положил себе на язык. Во рту появилось приятное ощущение чистоты и свежести.
Куликову подумалось, что, если бы у него была в порядке память, он наверняка вспомнил бы, как в детстве лепил снежки и пробовал на вкус сосульки.
Чтобы разогреться, Самсон Куликов отжался несколько раз от шершавой поверхности стены. Посмотрел на свои руки — они были в неприятной, липкой жидкости. Он посмотрел на стену — она была мокрой, словно вспотевшей.
Поплевав на ладони, Куликов подошел к лежавшим в углу гантелям, и гантели показались ему чрезвычайно легкими. Поиграв ими, он не ощутил никакой мышечной радости. Он упер левую руку в пояс, взял обе гантели в правую и стал сжимать и разжимать руку так быстро, как только мог, чувствуя, как приятное тепло от самого запястья, согревая предплечье и грудь, стремится к начавшему бешено колотиться сердцу. Он стоял широко расставив ноги, словно собирался колоть дрова. Ни дать ни взять — настоящий мужик где-нибудь возле поленницы на крестьянском дворе.
То же самое он проделал с левой рукой, затем начал прыгать с гантелями. Однако скоро устал.
Но мысль о том, что он все-таки тяжелоатлет, заставила перейти от гантелей к двухпудовым гирям.
В углу камеры, возле железной кровати, ввинченной ножками в пол, стояли эти покрытые черной краской, во многих местах облетевшей, гири самого начальника охраны психзоны Зарецкого. По требованию Кузьмина Зарецкий отдал гири в одиночную камеру привилегированному психу Куликову. Гири были старинные, пузатые, с тонкими ручками. На одном боку двухпудовок виднелась надпись «32 кг», а на другой — «КТЗ».
«Здорово же я сдал в этом санатории, — думал вспотевший Васин, — если какие-то двухпудовки с трудом тягаю. Санитар говорил, я когда-то „Жигули“ поднимал и целую карусель с детьми на плечах крутил…»