– Но что делать? Нож ведь мой!
– Вот черти! – Хильфе произнес это с тем смешливым негодованием, с каким говорят о ловкой проказе мальчишек. – Надо вас убрать подальше от греха, пока мы с мистером Реннитом… Кстати, скажите все-таки правду: кто вам звонил?
– Ваша сестра.
– Сестра? – Хильфе поглядел на него с улыбкой. – Ну, молодец… Наверное, что-нибудь узнала. Интересно откуда. Она вас предупредила?
– Да, но я не должен был вам этого говорить.
– Чепуха. Я ведь ее не съем, – светло-голубые глаза смотрели рассеянно, его явно занимали какие-то свои мысли. Роу попытался привлечь его внимание к себе:
– А куда мне теперь деваться?
– Уйти в подполье, – небрежно обронил Хильфе. Он почему-то не спешил. – В наше время это модно. Неужели вы не знаете, как это делается?
– Да, но все это не шутки.
– Вы поймите, – сказал Хильфе. – Цель, которой мы добиваемся, конечно, нешуточная, но если мы хотим сохранить хладнокровие, нельзя терять чувство юмора. Как видите, у них его нет совсем. Дайте мне неделю сроку. И в это время никому не показывайтесь на глаза.
– Полиция вот-вот будет здесь.
– Из этого окна легко выпрыгнуть прямо на клумбу. Снаружи совсем темно, а через десять минут объявят тревогу. Слава богу, теперь по вою сирен можно проверять часы.
– А вы?
– Когда будете открывать окно, спустите воду. Тогда никто ничего не услышит. Обождите, пока бачок наполнится, потом спустите воду и дайте мне как следует в зубы. Нокаут для меня лучшее алиби. Не забудьте, что я подданный вражеского государства.
Глава пятая
МЕЖДУ СНОМ И ПРОБУЖДЕНИЕМ
Они пришли в большой лес, через который, казалось, не вело ни одной тропинки
«Маленький герцог»
Есть сны, которые только наполовину рождены подсознанием; мы их так живо помним, проснувшись, что хотим, чтобы они доснились нам до конца – засыпаем снова, просыпаемся и опять спим, а сон все снится, и в нем есть та логическая связность, которой не бывает в настоящих снах.
Роу был измучен и напуган; он прошел чуть не половину Лондона, пока длился ежедневный воздушный налет. Город был пуст, если не считать коротких вспышек суеты и шума: на углу Оксфорд-стрит загорелся магазин зонтиков; на Уорд-стрит он прошел сквозь тучу гравия; человек с серым от пыли лицом хохотал, прислонившись к стене, а дружинник ему зло выговаривал: «Ну хватит! Тут смеяться нечего». Все это Роу не трогало. Казалось, он об этом читает в книге, к его собственной жизни эти события отношения не имели, и он не обращал на них внимания. Но ему надо было найти какой-нибудь ночлег, поэтому он послушался совета Хильфе и к югу от реки ушел «в подполье» – спустился в подземное убежище.
Он лег на верхнюю койку, и ему приснилось, что он шагает по длинной раскаленной дороге недалеко от Трампингтона, поднимая башмаками белую меловую пыль. Потом он пил чай дома на лужайке за красной кирпичной оградой, а его мать, полулежа в шезлонге, ела бутерброд с огурцом. У ее ног лежал ярко-голубой крокетный шар, она улыбалась, поглядывая на сына и думая о своем, как это всегда делают родители. Вокруг было лето в полном разгаре и уже близился вечер. Он говорил: «Мама, я ее убил…», а мать отвечала: «Не болтай глупостей, детка. Съешь лучше бутерброд».
«Но, мама, я это сделал. Я это сделал».
Ему нужно было ее убедить. Если он ее убедит, она ему поможет, скажет, что это неважно, и тогда все и вправду будет неважно, но ему сначала надо ее убедить. А она отвернулась и крикнула кому-то, кого здесь не было, негромко, с раздражением: «Только не забудьте стереть с рояля пыль!»
«Мама, послушай, прошу тебя…» – но он вдруг понял, что он еще ребенок и не может заставить ее поверить. Ему еще нет и восьми, он видит окно своей детской на втором этаже, с поперечными перекладинами, скоро нянька прижмется лицом к стеклу и жестами позовет его в дом. «Мама, – говорит он, – я убил жену, меня ищет полиция…» Мать улыбнулась и покачала головой: «Мой мальчик не мог никого убить».
А времени было мало; с другого края длинной, погруженной в летнюю дремоту лужайки, из-за крокетных ворот, из тени, отбрасываемой большой, лениво недвижной сосной, приближалась жена священника с корзиной яблок. И пока она не дошла, он должен убедить мать, но язык его не мог произнести ничего, кроме ребячьего: «Нет, да! Нет, да!»
Мать, улыбаясь, откинулась на спинку шезлонга и сказала: «Мой мальчик и жука не обидит!» (У нее была манера путать поговорки.)
«Вот поэтому-то… – хотел объяснить он. – Именно поэтому…» Но мама помахала рукой жене священника и сказала: «Это только сон, дорогой. Дурной сон».
Он проснулся в полутемном кровавом подземелье: кто-то обвязал лампочку красным шелковым шарфом, чтобы притушить свет. Вдоль стен в два ряда, друг над другом, лежали люди, а снаружи грохотал, удаляясь, воздушный налет. Ночь выдалась тихая: если бомбы падали в миле от тебя, это был вроде и не налет. По другую сторону прохода храпел старик, а в конце убежища на одном тюфяке лежала парочка, держась за руки и прижавшись друг к другу коленями.
Роу подумал: а ведь и это показалось бы ей сном, она бы ни за что не поверила. Она умерла до первой мировой войны, когда аэропланы – тогда еще нелепые деревянные ящики – едва-едва перебирались через Ламанш. Она так же не могла бы себе этого представить, как и того, что ее сын с бледным серьезным личиком, в коричневых вельветовых штанишках и голубом свитере – Роу сам себе казался чужим на пожелтевших фотографиях в мамином альбоме – вырастет, чтобы стать убийцей. Лежа на спине, он поймал свой сон, не дал ему уйти, оттолкнул жену священника назад, в тень сосны, и продолжал спорить с матерью.
«Все это уже не настоящая жизнь, – говорил он, – чай на лужайке, вечерний благовест, крокет, старушки, которые приходят в гости деликатно и беззлобно посплетничать; садовник с тачкой, полной опавших листьев и травы. В книгах пишут обо всем этом так, словно ничего не кончилось; литературные дамы без конца описывают это в сотнях модных романов. Но ничего этого уже нет».
Мать испуганно улыбалась, но не перебивала – теперь он был хозяином сна. «Меня хотят арестовать за убийство, которого я не совершал. А другие хотят меня убить за то, что я слишком много знаю. Я прячусь под землей, а наверху, надо мной, немцы методично превращают Лондон в обломки. Помнишь церковь св. Климентия? Они ее разрушили. И Сент-Джеймс, и Пиккадилли, Берлингтонскую аркаду, отель Гарленда, где мы останавливались, когда приезжали посмотреть пантомиму Мейплс… Похоже на черный роман, правда? Но страшные романы похожи на жизнь, они ближе к жизни, чем ты, чем эта лужайка, твои бутерброды и вон та сосна. Ты, бывало, смеялась над книжками, которыми зачитывалась мисс Сэведж, – там были шпионы, убийства, насилие, бешеные погони на автомобилях, – но, дорогая, это и есть настоящая жизнь, это то, во что мы превратили мир с тех пор, как ты умерла. Я, твой маленький Артур, который не обидит и жучка, я тоже убийца». Он не мог вынести взгляда испуганных глаз, которые сам нарисовал на цементной стене, приложился губами к стальной раме своей койки и поцеловал бледную, холодную щеку. «Ах, моя дорогая, моя дорогая, моя дорогая. Как я рад, что ты умерла. Но ты-то об этом знаешь? Ты знаешь?» Его обдавало ужасом при мысли о том, во что превращаются дети и что испытывают мертвые, когда видят это превращение и понимают свое бессилие его предотвратить.
«Но ведь это сумасшедший дом!» – закричала мать.
«Ах нет, там гораздо тише. Я-то знаю. Меня ведь запирали в такой дом на какое-то время. Там все были очень добрые. Меня даже назначили библиотекарем…» Ему хотелось получше объяснить ей разницу между сумасшедшим домом и тем, что творилось вокруг. «Все люди там были очень… разумные». И он сказал с яростью, словно не любил ее, а ненавидел: «Хочешь, я дам тебе прочесть „Историю современного общества“? Ее сотни томов, но в большинстве своем это грошовые издания „Смерть на Пиккадилли“, „Посольские бриллианты“, „Кража секретных документов в Адмиралтействе“, „Дипломатия“, „Четверо справедливых“…
Он долго насиловал свой сон, а потом стал терять над ним власть. Он уже больше не был на лужайке, теперь он бегал по полю за домом, где пасли ослика, который по понедельникам возил их белье в стирку на другой конец деревни. Они с сыном священника, каким-то чужим мальчиком, говорившим с иностранным акцентом, и его собакой по кличке Спот играли возле стога сена. Собака поймала крысу, а потом стала подкидывать ее кверху, крыса пыталась уползти с переломанным хребтом, а собака игриво на нее наскакивала. И тут он больше не смог видеть мучений крысы, схватил биту для игры в крикет и ударил крысу по голове; он бил ее и не мог остановиться, боясь, что крыса еще жива, хоть и слышал, как кричала ему нянька: «Артур, брось! Как тебе не стыдно! Перестань!» – а Хильфе смотрел на него с веселым азартом. Когда он перестал бить крысу и не мог даже на нее взглянуть, он убежал далеко в поле и спрятался. Но нельзя спрятаться навсегда, и, когда он вернулся, нянька пообещала: «Я не скажу маме, но ты не смей никогда больше этого делать. Она-то думает, что ты и мухи не обидишь. Что на тебя нашло, не пойму…» Никто из них не догадывался, что им владеет ужасное, ужасающее чувство жалости.