Сэйерс видел Эвелин отчетливо и мог укрупнять планы, будто камера опытного оператора наплывала на объект так, что даже поры кожи или бисеринки пота на губе становились отчетливо видны.
Мисс Дебу удалялась неслышно, с сожалением замечая, как Сэйерс роняет крошки на пол, поражая безразличием к еде; не говоря Сэйерсу, каждый раз мисс Дебу старалась угодить и удивить нетрадиционностью трапезы.
Панама Сиднея в воспоминаниях Найджела Сэйерса всегда была в центре картинки, да и сам Сидней никогда не пропадал из кадра.
Птицы зависали над головой Эвелин, стая падала с высоты на одинокую фигурку, замершую по щиколотки в воде, и накрывала Эвелин густой тенью, зловещей потому, что вокруг бушевало солнце и Эвелин словно вырывали насильно из лучистого круга и окунали во тьму, из которой нет исхода, Панама Сиднея говорила голосом Сиднея – и всегда так, как говорят взрослые, не слишком умудренные в общении с детьми, с самыми слабыми, доставляющими наибольшие хлопоты, – покровительственно, подавляя усмешку, впрочем не слишком удачно.
В жизни Сэйерса Сидней появился внезапно и сразу крепко ухватил его, как злой мальчик цепляет двумя пальцами загривок котенка и вытворяет со зверьком что заблагорассудится.
Найджел уронил вилку, звук металла об пол вернул к действительности, картина помутнела, и последней исчезла не Эвелин, не вершины гор в туманных лесах, не стаи птиц, а панама Сиднея без лица ее обладателя, будто панаму натянули на мяч, и отсутствие черт лица, пусть и отталкивающих, отсутствие глаз, губ, носа, ушей под обыкновенной панамой страшило более всего.
Сэйерс вернулся в кабинет, стараясь не замечать портрета дочери. Такой же портрет внушительных размеров висел у Сэйерса дома на первом этаже; дочь напоминала внезапно помолодевшую Эвелин, и даже ожидание несчастья в ее глазах, всегда пугавшее Найджела, передалось дочери по наследству вместе с болезнью матери.
Сэйерс ушел в работу; колонки цифр забивали все закоулки мозга, выметая ненависть, не оставляющую Сэйерса ни на минуту уже столько лет, и только цифры, их перемещения, резкие взлеты кривых, построенных благодаря цифрам и представляющих те же колонки в других ипостасях, ненадолго спасали Сэйерса.
Мисс Дебу занесла переписку и, переминаясь с ноги на ногу, спросила:
– Вкусно было?
– Сегодня, как никогда, – с готовностью ответил Сэйерс и подумал, что наивно предполагать, будто мисс Дебу тайно влюблена в Сэйерса, тому нет ни малейших подтверждений, но одиночество мисс Дебу заставляло ее искать утешения в каждодневных обедах просто для того, чтобы пусть хотя бы один человек подумал тепло о мисс Дебу.
– Вы – мастерица, – добавил Сэйерс и уткнулся в стол; вышло скверно, интонация выдала Сэйерса с головой, такое обычно мелют у постели тяжелобольного, которому остались считанные часы, зная на все сто, что никто уже не верит сказанному.
Неудачная реплика отвлекла Найджела от цифр, и снова он увидел остров, Эвелин, услышал «говорящую» панаму Сиднея; панама вещала дружелюбно и, казалось, проявляла подлинное участие к тревогам 'Найджела Сэйерса.
…Программа шла полным ходом, Сэйерс никогда не думал, что им по силам окольцевать столько птиц; тогда он тоже вычерчивал кривые, переносил их на карты и по вечерам, растянувшись в провисшем изгибе парусины, разглядывал карты, стараясь заслонить ими глаза от лучей заходящего солнца.
Сэйерс вычерчивал птичьи векторы, и на концах их стрел умещались или могли уместиться в будущем судьбы неизвестных, не сделавших ничего дурного Сэйерсу людей, просто потому, что те, кто отдавал приказы Сиднею, решили именно так, а не иначе.
Панама лихо накренилась на голове-мяче и едко заметила: «Найджел, куда пропали те семнадцать квадратных футов записей? Они быстро нашлись, но… их кто-то переснял, Найджел? Мне кажется, вы знаете об этом? Не будьте таким скромником, вам не идет!» Панама изъяснялась решительнее, чем сам Сидней, тот никогда прямо не говорил Сэйерсу, что его подозревают; Сидней любил вязкое молчание двоих, когда один вынужден бояться – неважно чего, а задача другого нагнетать страх – не важно какой, главное – терпеливо выжидать, пока под грузом страха тот, кому уготовано бояться, не треснет.
Найджел Сэйерс поднялся. Прошло столько лет, и они молчали – Сидней и те, кто стоял за ним; скорее всего, они рассуждали так: если бы Сэйерс хотел доставить им неприятности, он не стал бы ждать два десятилетия – пирожки хороши с пылу с жару, а не остывшие.
Сэйерс знал, чем прижать Сиднея и тех, кто высадил его с вертолета на остров в шестидесятых годах…
Около девяти вечера Сэйерс подъехал к дому. Старушка Бофи возилась с цветами. Он кивнул ей, сам не понимая, кивнул или нет; показалось, что соседка внимательно посмотрела на него, во всяком случае, иссохшая рука – цыплячья лапка – неловко наклонила лейку, и вода вытекла на носки старушечьих туфель.
Сэйерс решительно вошел в дом, притворил дверь: щелчок выключателя, яркая вспышка – и портрет дочери в полстены. Теперь Найджел мог смотреть на нее, это все, что осталось у него в жизни; все, что осталось от Эвелин и от тех лет на острове; лицо дочери увеличено, каждый глаз больше головы Сэйерса; он присел на стул в прихожей и, не раздеваясь, принялся смотреть на дочь, будто видел ее впервые, – и глаза, и изгиб губ, и даже завитки волос у мочек, как у Эвелин.
Найджел много работал сегодня и плохо спал накануне, мысли возвращались в прошлое, показалось, что темный зрачок дочери принял очертания панамы Сиднея, на сей раз черная панама вкрадчиво повторяла, как и днем на работе: «Найджел, куда пропали те семнадцать квадратных футов записей? Не будьте таким скромником!»
Сэйерс заглянул в зеркало – на глазах слезы; никто и никогда не видел его плачущим, но дома, перед фотографией дочери, которая умирала сейчас в больнице, Сэйерс плакал, скупо, с трудом выдавливая не приносящие облегчения слезы.
Он разделся, заварил густой кофе и, привалившись к окну так, чтобы его никто не заметил с улицы, наблюдал, как старушка Бофи, согнувшись в три погибели, хлопочет над цветами. Сзйерс не знал, есть, ли у нее дети или нет, и не хотел знать, он только завидовал тому, как можно, прожив всю жизнь, на склоне лет так самозабвенно подстригать цветы, поливать их с утра до ночи, будто самое главное – увидеть еще несколько распустившихся бутонов, услаждающих глаз миссис Бофи и тех, кто медленно проезжает или проходит мимо.
Красный форд «бронко-Н» прополз внизу, как раз медленно, именно так, чтобы водитель мог любоваться цветами миссис Бофи, и Сэйерс подумал, что видел недавно такую машину, эту или той же модели, но где, вспоминать не хотелось, мысли о дочери снова завладели им… Сэйерс отправился спать, глотнув утроенную дозу снотворного.
Часть вторая
ЗОНА СВОБОДНОГО ОГНЯ
Рори Инч в третий раз обогнул дом Сэйерса, не боясь, что хозяин его заметит, – окна темны и свет не пробивался сквозь опущенные жалюзи. «Сэйерс спит, – думал Рори, – а он работает». Теперь Инч знал все подходы к дому, куда можно попасть, если пересечь газон позади дома, какие строения примыкают к владениям Сзйерса слева, какие справа: ограды здесь не водились, и с участка Сэйерса можно без труда перебежать на соседние.
Подбирался дождь, тучи в ночи не видны, а звезды не успели зажечься, и, если бы не первые капли на лобовом стекле, по небу и не подумаешь, что вот-вот хлынет, – темень, и все тут.
Настроение Инча ухудшалось вместе с погодой, Рори опустил стекло и стал вдыхать предгрозовой воздух. Подумал о Треворе Экклзе, он не нравился Рори в последнее время. Отчего есть такие, как Тревор, не соприкасающиеся непосредственно с опасностью, и такие, как Рори, выполняющие тяжелую и грязную работу, пусть за приличное вознаграждение, хотя Тревор оставлял себе много больше, чем доставалось Рори? И Барри Субон наверняка припрятал дома не один десяток золотых перстней, да и вообще не испытывает недостатка в средствах. У него даже золотых кредитных карточек в бумажнике чуть ли не десяток.
Рори давно работал на Тревора, и за истекшие годы вызрело мнение: во-первых, его использовали без его собственного ведома; во-вторых, обманывали, здорово не доплачивая; в-третьих, похоже, впереди – большая беда как расплата за все, что творил Рори по наущению Тревора Экклза. Давным-давно Тревор выудил Рори из подзаборной грязи, отмыл, обсушил, преподал «науку», убедил, что слава костолома бандитских кварталов не слишком удачное помещение капитала и что вместо ежедневных мордобоев лучше раз в полгода провернуть крупное дело, урвать прилично и залечь в хорошо обставленном доме с набитым холодильником или раскатывать на дорогой машине на рыбалку, подготавливаясь к очередной вылазке и зализывая раны, если такие случатся.
«Ты человек необыкновенный, запомни, – внушал Тревор Инчу, – твое ремесло не для слюнтяев, а для мужчин, – Тревор поправил челку, – для мужчин из стали и бетона. Не забивай голову ерундой, работа, такая или другая, самая чистая и честная – ха, честная! – всегда сделка. Посуди сам, досталось тебе дело, можно обкатать его, приспособиться, главное – вырвать работенку, и ты вырвал! Что еще нужно? Все дело в деньгах».