Бородин Леонид
Женщина в море
Леонид БОРОДИН
ЖЕНЩИНА В МОРЕ
Море действует на меня атеистически, и с этим ничего не поделаешь. Мне не нравится такое воздействие, мне бы хотелось обратного, мне бы хотелось, чтобы в душе рождался восторг - источник возвышенных чувств, или на худший случай ужас - так тоже душа бывает ближе к божественному вдохновению, но ничего подобного; в душе моей тоска, близкая к цинизму, самому бесплодному состоянию чувств, и я в отчаянии от безуспешности настроить себя хотя бы на романтический лад, в том был бы прок, но нет прока от моего добросовестного созерцания моря, и я холодно говорю себе, что вот ее сколько, этой мертвой стихии, из которой, по моему воображению, никак не может родиться Афродита, а тридцать три богатыря и триста богатырей могут утонуть, исчезнуть в ней, но никак не возникнуть из нее.
Чудовище, задушившее Лаокоона с сыновьями, - вот это уже ближе к моему воображению. Из этой, тупо хлещущей о берег материи может возникнуть, явиться какой-нибудь ихтиозавр или циклоп, то есть непременно нечто чудовищное по форме и нелепое по содержанию, поскольку нелепо само существование столь огромной однородной массы материи, имитирующей бытие, а в действительности имеющей быть всего лишь средой обитания для кого-то, кто мог бы при других условиях быть чем-то иным, возможно.
При всем том, странно - я не боюсь моря, я его совершенно не боюсь. Увы, я очень немолод, если не сказать печальнее, да, я немолод, и у меня нет ни сил, ни времени на искушения, коими полны мои чувства, когда смотрю на море. Слишком поздно свела меня судьба с морем, даже не свела, а так, провела около...
С пирса я кидаюсь в волны, плыву под водой, выныриваю, выплевываю горько-соленую воду, раскидываю руки и лежу на воде, а волны что-то проделывают со мной: голова - ноги, голова - ноги, но я не могу утонуть, я не верю, что могу утонуть; пусть не омулевую бочку, пусть что-нибудь посущественней, и я пошел бы от берега в самое сердце, в самое нутро, в безграничную бессмыслицу этого неземного бытия, чтобы вокруг меня был круг, а я в центре круга, и пусть бы оно убивало меня, оно, море, убивало бы, а я не умирал...
Я боюсь змей и вздрагиваю от паука на подушке, но чем выше волны, тем наглее я чувствую себя по и отношению к морю, этому вековому, профессиональному убийце, а наглость моя - это нечто ответное на вызов стихии, и вдруг понимаю я всех моряков и морепроходцев и догадываюсь, что, кроме жажды новых земель и прочих реальных оснований, руководило ими еще и чувство дерзости, которое от гордости и совершенно без Бога. Это потом опытом постигается страх, и как всякий страх перед смертью, морской страх справедливо апеллирует к Богу, и тогда, лишь тогда запускается в глубины Посейдон...
Вот оно плещется у моих ног, пенится, вздыбливается, расползается, но все это лишь имитация бытия. Море столь же безынициативно, как скала, как камень, как самый ничтожный камешек на дне. Ветер треплет водную стихию, как хочет или как может, в сущности, это все равно, что пинать ногами дохлую кошку... Но отчего же печаль, когда пытаешься считать волны, сравнивать их или берешь в руки обкатанный волнами камень и представляешь ту глыбу времени, что понадобилась для его обкатки?
Я, говорящий это, пишущий это, вот таким образом думающий, сопоставляющий себя, искорку ничтожную, с вечностью этой колыхающейся мертвечины, разве могу я не оскорбиться несправедливостью, что хлещет меня по глазам, иглой вонзается в сердце, обесценивая самое ценное во мне - мою мысль!
Море действует на меня атеистически, а я хочу сопротивляться его воздействию, я говорю, что время - это только мне присущая категория, я говорю, что время - это способ существования мысли, только мысли, но не материи, у материи вообще нет существования, ибо материя не субстанция, а функция, как, к примеру, движение моей руки не существует само по себе, это лишь функция руки... Продолжая думать таким образом, я готов стать объективным идеалистом, субъективным идеалистом, гегельянцем, берклианцем, самым последним солипсистом, пусть даже обзовут меня еще страшнее и непонятнее, на все готов, лишь бы не унижаться перед мертвечиной, которая переживет и меня, и мою мысль, и мысли всех мыслящих и мысливших, если признать за материей существование. Не признаю! Да здравствует мир как комплекс моих ощущений! Да здравствует вторичность материи и первичность меня!
Раскаленный шар опускается в воду, но возмущения стихии не происходит; красный от накала шар касается моря и затем начинает медленно погружаться в него, и я знаю, догадываюсь: шар не бесчувствен к погружению...
В нескольких шагах от меня в воду входит женщина, в закатных отблесках она почти красная, а медная, это уж точно. Вот ее ноги коснулись воды, и губы чуть дрогнули; каждый мужчина знает это движение женских губ, оно - пробуждение... Вода чуть выше колен, сладострастная улыбка рождается на лице женщины, она играет с соблазном в поддавки... Вода выше, все тело ее сладко напрягается, мне стыдно и неприятно смотреть на нее, но совсем невозможно отвернуться, я присутствую при извращении - живое совокупляется с мертвым... На лице женщины блаженство, для нее сейчас в мире только она и море, даже я, всего лишь в нескольких метрах болтающийся на воде и подсматривающий ее страсть, я для нее не существую как живой, я для нее не свидетель. Вода коснулась груди, взметнулись руки, упали за голову, глаза закрыты, на лице истома...
Кошка! Это я кричу-шепчу в злобе и ныряю под воду, глубоко, к самому дну, и, запрокинув голову, вижу проплывающей надо мной ту, что только что отдалась морю... Обычные плавательные движения рук и ног со дна кажутся продолжением ее чувств, что были мной подсмотрены. Они непристойны... Мне бы испугать ее, дернуть за ногу... Не забывайтесь, гражданка, ведите себя прилично в общественном месте! Но мне не двадцать, и за то, что она напомнила мне о моих недвадцати, я ненавижу ее, я всплываю и уплываю, не оборачиваясь.
Раскаленный шар еще не исчез под водой, но уже исчезает, раскатывая в той стороне воистину итальянское небо. В России такого неба не бывает. Я видел подобное в заграничных фильмах и не верил в подлинность. Теперь верю. Но это не наше небо, хотя оно и прекрасно, потому что всегда жить под таким небом невозможно, под таким небом можно отдыхать, но можно ли работать, когда над тобой ослепительная и изнурительная голубизна да еще с сотнями оттенков?
Шар почти погружен, лишь кусок каленой оболочки еще держится на поверхности моря, мгновение, и я уже не вижу его, но не вижу и женщины. Она только что была рядом, впрочем, рядом был я, а она была в море, там я ее и нахожу. Она далеко. Она вызывающе далеко. Я вижу ее головку, и эта головка удаляется от меня и от берега. Никаких плавательных движений, море само несет ее куда-то, куда ему нужно, нужно морю и ей. Они в греховном сговоре.
В конце концов это их личное дело. Но я встревожен, ведь она уже за буем, а это вызов. Мне же и в голову не пришло плыть так далеко. Женщина бросает вызов мне, еще в эпоху культа личности переплывшего Ангару, во времена волюнтаризма перемахнувшего через Лену в районе Усть-Кута... Правда, в годы застоя рек я не переплывал. Я в основном переезжал их в вагонах без окон, когда по изменившемуся эху колесного перестука догадываешься, что поезд идет по мосту, и пытаешься представить... впрочем, речь не об этом, а о том, что, хотя мне уже далеко не двадцать, но я все же не могу позволить какой-то греховоднице переплюнуть меня в смелости и потому плыву, сначала довольно быстро, затем медленно, потом совсем медленно, но все же заметно приближаясь к косматой головке, качающейся на волнах уже не зеленовато-голубых, как час назад, но серых и будто бы даже хмурых. Здесь, на юге, сумерки наступают мгновенно, и я догадываюсь, что женщина надеется вернуться на берег в темноте, чтобы никто ее не осудил, ведь берег опустеет к тому времени. Мне противно быть свидетелем, и все же я настигаю ее, она уже в десятке метров и не видит меня, не подозревает о моем существовании так близко... Вот она вскидывает руки нервно и сладострастно и погружается в воду полностью, даже руки исчезают. Ее нет долго, так долго, словно ее вообще не было. Как ни хочется проделать то же самое, воздерживаюсь, потому что устал, а она не устала, ее все еще нет. И вдруг она выныривает совсем рядом, я ведь не стоял на месте, я плыл. Она не выныривает, а выпрыгивает чуть ли не по грудь, колотит по воде руками и хрипит дико неприлично, и погружается снова, и снова выбрасывается на волну, кашляя и захлебываясь. Изумленный, но еще не потрясенный, я констатирую, что она, эта женщина, всего-навсего... тонет... Только этого мне не хватало, шепчу. Я попал в ловушку, спасти я ее не смогу, я не умею, она утопит меня, истеричка. Но и не спасать я не могу, я же рядом, совсем рядом, в двух взмахах рук, не спасти утопающего в такой близости от него равносильно убийству. Ее голова уже не курчавая, волосы прилипли к голове, теперь эта голова не похожа на женскую, и все мои надежды на то, что волосы ее густы и крепки. Волна подбрасывает меня вверх, ее швыряет вниз, с высоты волны я протягиваю руку, хватаю или хватаюсь за мокрые волосы и в секунду этого действия успеваю с удовлетворением отметить, что волосы хороши, их даже можно на полоборота намотать на руку. Что-то происходит с нашими телами, рука моя странно выворачивается, лицо женщины в сантиметрах от моего. Она кашляет мне в глаза, и отчетливый запах винного перегара приводит меня в короткий шок. Так она просто пьяна! Судя по густоте перегара, по степени его омерзительности, она заглотнула канистру коньяка или самогона с золотым корнем.