Прими мою дружбу, дорогой Кинг, твой Камингс".
"Дорогой Ли!
Хочу поделиться с тобою новостью: я житель Хьюстона! Но и это не все: ты имеешь теперь дело с шефом отдела юмора газеты «Хьюстон пост»!
Главный редактор где-то нашел подборку моих «Роллинг стоун», прочитал и пригласил перебираться к нему. После первых десяти дней работы он отдал в мое бесконтрольное ведение рубрику «Городские истории», предупредив заранее (будто знает меня много лет, особенно мою тягу задирать только тех, кто сильнее меня), что в Хьюстоне есть двенадцать семей, к которым примыкает еще семь фамилий, их травить нельзя ни в коем случае, а уж если припрет, то лишь после консультации с ним и с теми его друзьями, которые понимают толк в политической борьбе, то есть в Оптовой Торговле Протухшими Овощами.
Я теперь начал спать без кошмарных сновидений. Тот ужас, что случился в Остине, как-то стирается в памяти. Люди быстро забывают плохое, нам свойственна вера в лучшее, этим и живо человечество, хотя историки делают все, чтобы мы, обитатели планеты Земля, лучше всего знали именно про войны, моры, страшные годы тирании. Им, мне кажется, мало платят, если они пишут о прекрасной поре Возрождения, или о нашей революции, борьбе за независимость, или о французских просветителях. Со свойственной старым бабкам тягой к сплетням они умудряются выискивать самые черные пятна даже в солнечных пиках истории, они идут в своих посылах не от того, что именно в недрах Святой Инквизиции, которая на словах радела об устоях веры христовой, а на деле сражалась против всего нового, чистого, зародилась философия свободы. Лишь только начав писать о европейском Ренессансе, самое большое внимание историки обращают на то, как слепые владыки и догматики-попы готовят свое кровавое пиршество, когда к столу подают рагу из Разума, Мозги под майонезом, Вырезку из Честности и Компот из свежей Крови. (Хотя, допускаю я, историки, сосредоточивая наше внимание на ужасе истории, пытаются предостеречь человечество от повторения кошмаров, но разве такое возможно? Может быть, лучше побольше и покрасочнее рассказывать о том, как прекрасны были дни мира в Элладе и сколь поразителен талант Сервантеса?) Борение Инквизиции и Возрождения – вечная тема, присущая, кстати говоря, и нашему времени, каждому городу, какое там, каждому дому. Мы в редакции получили более ста писем от возмущенных жителей Хьюстона, которые требуют применить санкции против "потерявших стыд и совесть девок, позволивших себе сменить юбки на шаровары и взгромоздившихся на так называемый велосипед".
Меня пучит от ярости, когда я читаю письма этих благонамеренных идиотов, более всего радеющих о традициях и внешнем приличии, понимая, что, напечатай я резкий фельетон против них, гневу их не будет предела, упадет подписка и мой благодетель вышвырнет меня на улицу.
Я теперь довольно часто захожу в салуны, кафе и бары, где здешние жители перехватывают «горячую собачку» в короткое время ленча, выпивают стакан молока и непременно пролистывают нашу газету. Я захожу туда не без умысла, мне очень важно послушать, что говорят про те материалы, которые я пишу, улыбаются ли им, спорят о них, или же, промахнув те страницы, где перепечатаны данные биржи, остальные бросают под стол после того, как уплатят бармену пятнадцать центов за еду и питье.
Должен тебе сказать, что это очень интересное занятие. Чего я не наслышался о своей работе за эти недели! Один сказал: «сентиментальные побасенки стала печатать наша газета», другой заметил, что «эти мелодрамы мне не по сердцу, никакой правдивости», третий, обливши клетчатый жилет теплым молоком, произнес целую тираду про то, что «время дешевых анекдотов времен покорения Америки ушло в прошлое, жаль, что газета так низко пала», четвертый похвалил то из написанного мною, что мне самому совершенно не нравится, и я лишний раз убедился, что газетчик не имеет права судить свою работу, как, видимо, и художник, и писатель, и музыкант, – лишь зрители, читатели и слушатели вправе выносить окончательное решение, которое не подлежит обжалованию критики.
Наша редакция довольно шумная, в большой комнате стоит двенадцать столов, на каждом телефон, а у репортеров скандальной хроники три аппарата, которые беспрерывно трезвонят. Шум, гомон, стрекот пишущих машинок – все это радует мое сердце, хоть утомляет голову, и я ухожу работать в маленькую комнатку обозревателя, занимающегося вопросами науки, школы и медицины. Печатается он мало, а думает и читает (что, конечно же, одно и то же) довольно много. Он как-то сказал мне, что Шекспир не что иное, как современный нам толкователь Плутарха, только в отличие от историка он брал частное и исследовал эту малость в ее вечном смысле, в философской сущности, в пересечении незримых нитей закономерного и случайного. Я тугодум, как тебе известно, и не умею сразу понять то, что мне говорят, все надо переварить наедине с самим собою; так случилось и на этот раз. Действительно, подумал я, каждое явление, любой человек, особенно если он есть персонаж истории и память о нем не затерялась в пыли столетий, может быть оценен совершенно по-разному. Плутарх по-своему объяснял, отчего Кориолан изменил Риму, тщательно изучал обстоятельства, предшествовавшие его поступку, и причины, к нему приведшие, а Шекспир просто-напросто сострадал личности Кориолана, разыгрывал свое действо, вдыхал свою плоть в его тлен. Видимо, высший смысл литературы в том и заключен, чтобы увидеть правду образа, поверить в нее и восстановить свою правду. А уж насколько твоя правда угодна людям, скажут они сами: если будут тебя читать, искать твои книги, передавать их из рук в руки, значит, ты почувствовал правду, а если нет – значит, мимо, значит, не понял, не дотянулся. Вообще, писать об исторических персонажах крайне сложно. Согласись, сейчас можно подобрать исчерпывающе полное описание событий французской революции или нашей гражданской войны. Однако что такое событие? Это есть расположение войск накануне сражения, точные данные о том, где и какие полки Гранта стояли в ночь перед битвой, однако же кто может рассказать, что ел накануне этой столь важной для нашей истории битвы генерал Ли? Что пил? О чем говорил с друзьями? Какие-то обрывки правды могут дойти до нас, но они будут, понятное дело, тенденциозными: те, которых генерал любил и отмечал, станут говорить о нем с любовью, те, которым доставалось, выльют на него ушат грязи. Пойди-ка, отыщи золотую середину! И – главное: о чем он думал? Кто сможет сказать об этом? Да и потом, разве мысль бывает когда-нибудь однолинейной? А мысль талантливого человека – это вообще смесь образов, слов, видений. Необходимо прозрение, какое-то таинственное чувствование исторической (то есть людской) правды, – только тогда можно написать то, что будет помогать нашим детям жить на этой суровой земле.
Ту свою «грустную исповедь о марионетках» я, следуя твоему совету, не напечатал в «Роллинг стоун», но думаю попробовать ее обкатать здесь, в Хьюстоне, интересно будет посмотреть, как прореагируют здешние обыватели.
Дорогой Ли, я был бы счастлив получить от тебя письмо.
Любящий тебя
Билл С. Портер".
"Дорогая мамочка!
Мы устроились вполне сносно: комната, где мы спим, довольно большая, так что Маргарет имеет свой уголок, выгороженный ширмой. Билл работает по ночам, поэтому мы не мешаем ему. Ему прибавили заработок, и мы теперь имеем сто долларов в месяц, совсем как в Остине.
Билл купил себе в лавке подержанных вещей: английский клетчатый костюм и желтые лайковые перчатки, потому что здесь очень следят за тем, как одеваются служащие.
Я приискиваю заказы на рукоделие, думаю, мои занавеси вполне можно будет выгодно продавать, это даст нам еще не менее тридцати долларов в месяц, но я пока не говорю об этом Биллу, чтобы не ранить его самолюбие, ибо работающая жена при муже, который не прикован к постели, конечно, позорно, и я вполне его понимаю.
Напиши мне, как развиваются дела у следователя? Есть ли надежда, что процесса не будет?
Очень тебя прошу, держи эту мою просьбу в секрете ото всех. Ты же достаточно хорошо знаешь Билла, он может перенести все, что угодно, но только не сострадательную зависимость. Порою я поражаюсь ему: другой бы на его месте заплакал, заболел, впал в прострацию, запил, наконец, но он абсолютно ровен, и мне делается страшно: не сокрыто ли в нем страшное равнодушие? Не бездушный ли он, холодный эгоист?! Нет, нет, я люблю его! Он прекрасный отец, я таких других не видела, просто, видимо, в нем нет того, что присуще нам, женщинам, нет воображения, которое не дает спать ночами, нет предчувствий, которые изматывают душу и делают сердце кровоточащим комочком. Я верю, Билл станет прекрасным юмористическим журналистом, еще больше я верю в то, что он сделается одним из лучших карикатуристов Техаса, но, когда он начинает рассказывать мне безысходные, грустные истории про ковбоев, которые кончаются смертью лучших или еще какой трагедией, мне делается горько жить на свете. Я осторожно сказала ему об этом; он пожал плечами: «Ты хочешь толкнуть меня на стезю лжи?» Что мне ему было ответить?