— Решение комиссии — перевести в стационар облегченного режима.
Потом его везли сюда в специальном вагоне с зарешеченными стеклами. Сопровождал его санитар с чемоданчиком. В чемоданчике лежали одноразовые шприцы, жгут для внутривенных уколов, таблетки в праздничной станиолевой упаковке, бинт и — ампулы, ампулы, ампулы… Наполнить кровь пузырьками эйфории — и вновь унестись в черный сонный провал. Потом из пустоты резкий окрик санитара, тормошение, бесцеремонные похлопывания по спине и слово «приехали».
Через зарешеченное стекло фургона Иван увидел темные, заросшие травой аллеи, черную громаду лиственного леса вдалеке, песчаные дорожки, поросшие травой, старинную помещичью усадьбу с колоннами и высокими окнами, которую со всех сторон обступали обтрепанные флигельки с подслеповатыми окнами.
Машину встретил невысокий человек в белом халате и накинутой на плечи телогрейке, который сказал:
— Везите в четвертое отделение.
Подпрыгнув на горбике, фургон медленно подъехал к угрюмому двухэтажному зданию с покосившимся крыльцом и решетками на окнах. Вокруг него ощерилась шипами колючая проволока в два ряда. Местами проволока была разодрана. Из лаза в заборе, равнодушно зевая, вышла беременная пегая сука с сильно отвисшими сосцами.
— Принимайте груз! — весело бросил санитар.
Задняя дверца фургона распахнулась, Иван вышел, окинул взглядом клочок серого неба, несколько лохматых пыльных кустов и собаку, дружелюбно вилявшую хвостом.
— Ну тут у вас и охрана… — иронично произнес санитар, оглядывая покосившийся забор во дворе отделения. — И как тут от вас психи не поразбегаются!
— А куда они денутся, — равнодушно бросил мужчина в телогрейке, принимая пухлую пачку бумаг — сопроводительные документы больного и его историю болезни. — Это после уколов-то…
— Хоть бы какого мужика с ружьем посадили. — Санитар неодобрительно кивнул на старушку с газетой, на обороте которой сиял бородавкой небезызвестный коммунистический лидер.
Из двадцати двух отделений Петелинской лечебницы, где содержались старики, дети, женщины, туберкулезники, лица с дополнительными патологиями, четвертое отделение было особенным. По приговору суда там содержались убийцы, грабители, гениальные до сумасшествия мошенники, патологические личности. Желтые шторы, желтые стены, репродукция Шишкина в холле, искусственные пыльные цветы, призванные создать уют. В палатах — характерная мужская вонь, смешанная с обычным медицинским запахом. Процедурная за решеткой, за пудовым замком. Окошечки в дверях палат, снова замки.
Тарасов Юрий Степанович, завотделением, человек с морщинистым лбом, светлыми, как бы ржавыми волосами и усталыми, совсем больными глазами, провел новенького в свой кабинет. Оттуда открывался вид на лес и поле, с нависшим над ним пухлым, словно беременным дождем, небом. И лес, и поле, и небо были раскрашены в клетку — обычный узор решетки, сопровождавший Ивана последние несколько лет жизни.
— Ну, что там у нас, — недовольно пробормотал завотделением, разговаривая сам с собой.
Пролистав историю болезни, он удивленно вскинул брови в сторону потупившегося больного, но промолчал.
— Ну и дозы, — хмыкнул немного погодя, перевернув страницу, — лошадиные! У нас такого изобилия, как в Сычовке, нет. И не жди. Галоперидол по особым случаям… Максимум — седалгин…
И тут же вписал в объемистый журнал нового пациента и новое назначение…
Теперь ощущения от инъекции показались ему непривычными и странными. Ничего не болело, но крови в его теле стало как-то слишком много. Сначала это почувствовали ноги, затем кровь защекотала по венам, постепенно поднимаясь, как веселящий газ, до самой головы, точно вместо красной липкой жидкости в теле текло шампанское, игристое вино из его давних студенческих времен. В ушах тихонько зазвенело, а потом внезапно показалось, что голову обложили ватой, он словно оглох. Предметы в палате немного отдалились, стали как будто более резкими и реальными. Наверное, ему заменили препарат. Потом эйфорический газ в венах сменился осенней хмурой усталостью. Глаза безвольно закрылись. Слезы защипали веки. Отчего-то вспомнился запах старых книг… Мама, еще молодая, с густыми темными волосами и бирюзовыми сережками в ушах, маленький щенок в корзинке возле двери — слабое тельце, отчего-то неподатливо закоченевшее… И собственные пальцы, сжимавшиеся со странной силой. И собственные глаза в зеркале — два стоячих озерца, полные недвижной воды. И холодящие кожу влажные дорожки на щеках… Это была жизнь, из которой он помнил только шелковистость остывающего мертвого щенка…
Я медленно брела на работу. Войдя в двери нашего офиса, поняла, что мой начальник уже на месте — сидит в холе, тепле и неге и наслаждается, судя по запаху, сразу и сигаретой и горячим кофе.
Ненашев произнес:
— Кстати, сегодня звонил один тип. Нас ожидает классная работа!
— Вот как? — спросила я с унылым видом. — Еще хотелось бы, чтобы хорошая работа всегда сопровождалась хорошей погодой… А что за тип?
— Не знаю. Но кажется, он не содержится в списке ста самых богатых людей Москвы, я проверял.
— Еще бы, такие клиенты выбирают себе контору посолиднее. С евроремонтом и квалифицированным персоналом, прошедшим огонь, воду, медные трубы и школу КГБ.
— Он живет на Кутузовском, — бросил мне Михаил. — Тебе о чем-нибудь это говорит?
— О том, что это может быть бывший партаппаратчик на пенсии, у которого каждая блоха на счету. А что ему нужно?
— Он хочет, чтобы мы понаблюдали за его женой. Чем занимается и так далее. Завтра он приедет, чтобы обговорить детали, все-таки это не телефонный разговор.
— Ясно, — сказала я, с наслаждением протягивая окоченевшие конечности к батарее. — Ревнивый супруг. Или супруг, который ищет малейшего повода, чтобы перестать быть оным…
— Ему лет пятьдесят с лишком. Солидный баритон, уверенный голос…
— Новый русский? — спросила я с надеждой.
— Не знаю. Без распальцовки — вроде не бандит. Деньги обещал хорошие.
Я задумалась. Все это было слишком замечательно, чтобы быть правдой.
— Вообще-то следить за неверными женами считается не слишком чистоплотной работой, — сказала я. — По крайней мере, среди солидных сыщиков. Это примерно, как работа проктолога среди врачей. Неужели ты хочешь быть проктологом?
— Ну и что! — легкомысленно отозвался мой шеф. — Лишь бы за это хорошо платили. И знаешь, в этом случае куда меньше риск нарваться на какого-нибудь придурка с пистолетом или отморозка с ножом в руке.
— Меньше, вот как? — спросила я с сомнением.
Кажется, меня тревожили дурные предчувствия…
Долгие разговоры с завотделением Юрием Степановичем в его кабинете происходили чуть ли не каждый день. В эти минуты Иван чувствовал себя обыкновенным человеком — сидел в кресле, правда, в кресле, истертом задами и спинами сотен пациентов, смотрел за плечо врача на волю, туда, где тоскливо светился апельсин закатного солнца, запутавшись ветвями в кроне столетнего дуба. Тихо шуршало перо, шаркало по бумаге, точно старик больной, возвращавшийся по коридору в свою палату. А вот глаза его были еще из другой жизни. Глаза его не выдерживали прямого, как на рыцарском поединке, взгляда исподлобья. Они смущались, убегали, скользили вниз, стараясь нащупать среди массы чуждых и враждебных предметов знакомые узоры. И голос срывался, робко доходя до первого, осторожного еще крещендо.
Звучали-звенели осторожные, почти ласковые вопросы. Они сначала подбирались к нему осторожно, крадучись, ходили кругами, только того и ждали, чтобы обрушиться из засады громобойным залпом, горным камнепадом, лавиной. Чтобы похоронить под собой, растрощить его косточки на безвольные маленькие молекулы, плавающие в слюдяной слизи.
— Я врач, вы должны мне рассказывать все… Вам будет легче, если вы мне расскажете все… Все. Все, что вы думаете, все, что хотите… Что вам снится… Вы помните, что с вами случилось? Что вы тогда чувствовали? Как это делали? Вы помните? Вы помните?!!
И он отвечал, испуганно сглатывая слюну, стоявшую комом в горле:
— Да, да…
Он был воском в руках врача — воском, который лепил умелый скульптор, чувствуя каждой клеточкой своих рук его податливость, его слезливую открытость, его мнимую благодарность — за то, что выслушают, поймут…
И он смотрел в спрятанные в кожистых мешках век глаза доктора так же недоверчиво, как смотрит затравленный зверь, загнанный острой палкой в угол. Лапа попала в капкан, ему больно, нет сил больше сопротивляться… Остается или покориться, или, визжа от боли, отгрызть собственную лапу и уйти по утреннему нетронутому снежку в лес, прихрамывая и оставляя на снежной целине цепочку крупных, красных, как клюква на болоте, капель крови. Так делают звери. Так не делает человек.