Ознакомительная версия.
Телевизор был куплен Макаром первый попавшийся, маленький и далеко не новый, и большую часть времени он пылился в углублении шкафа, потому что включали его крайне редко. Зато ноутбук с огромным экраном постоянно работал, показывая всем желающим заставку: белый маяк на зеленом обрыве, под которым бушует море. «Ирландия», – как-то пояснил Макар, заметив, что Бабкин разглядывает заставку. На стене напротив висела фотография того же места, только ракурс был другой, и можно было рассмотреть красную черепичную крышу домика, пристроенного к маяку, и луг с желтыми цветами вокруг него.
Сергей уселся в кресло напротив пейзажа с маяком и уставился на него в ожидании, что, может быть, от созерцания его осенит какая-нибудь дельная мысль. Но мысль не приходила.
– Зачем?! – спросил он, поняв, что уже две минуты созерцает маяк впустую. – Зачем это все было нужно?
– Как – зачем? – Макар размотал шарф и плюхнулся на диван. – Серега, как можно создать у человека эффект «жамэ вю»? Как заставить его поверить в то, что мир вокруг него ощутимо изменился, но никто, кроме него самого, этого не замечает? Как, в конце концов, убедить его в том, что он впервые оказался на той улице, по которой проходил десятки раз? Изменить ее! Изменить мир в деталях. Но изменить совсем немного – так, чтобы человек чувствовал изменения, но не видел их. Грань здесь очень тонкая, но, очевидно, фокусник не перешел ее, раз Силотский явился к нам с рассказом о своих проблемах. Достаточно перекрасить дверь в тот же цвет, но другой оттенок – и человек будет стоять возле нее, не понимая, что изменилось. Сменить одну цифру в номере – виртуозно подобрав очень похожую, но другую – и он может сколько угодно смотреть на номер, но ничего не увидит. Идея с Григом и вовсе гениальна! Силотский обладал отменным музыкальным слухом – помнишь, он рассказывал, что играл в юности на разных инструментах, – и, конечно, будь источник звука рядом, он распознал бы, в чем дело. Но музыка играла в салоне, и он слышал ее то недолгое время, что выходил из подъезда и проходил мимо окна. Ему не хватало времени на то, чтоб отследить свои ощущения, сосредоточиться... Во всем, на что бы ни падал его взгляд, что-то менялось, но понять, что именно, было совершенно невозможно. Во всяком случае, если не задаться целью найти эти изменения по одному, как это сделали мы.
– Почему ты решил туда поехать? – глухо спросил Сергей, все еще переживавший свой провал.
– Интуиция подсказала. – Макар усмехнулся. – На самом деле я вспомнил собственные впечатления от Силотского и окончательно осознал, что он вовсе не показался мне больным человеком. А «жамэ вю», друг мой, – это симптом болезни. И одно с другим никак не согласовывалось.
– Теперь согласовалось.
– Теперь – да. И мы даже знаем, кто был непосредственным исполнителем этой идеи. Господин Качков, которому Силотский так доверял. Поезжай, кстати, к девушкам с фотографией, убедись, что к ним приходил именно Качков, хорошо?
Бабкин кивнул. Он был уверен, что девушка в солярии описывала именно заместителя Силотского, но нужно было знать наверняка.
– Непонятно только, что нам теперь делать с этой информацией, – задумчиво проговорил Илюшин, зачем-то меняя местами две фотографии на стенах. – И кому, интересно, было выгодно убедить бедного Ланселота в том, что он, того гляди, окажется в совсем другом мире... Вся эта затея с «жамэ вю» – зачем? Для чего? И если Силотский поверил в то, что вокруг него происходит что-то иррациональное, зачем же нужно было его убивать?
– Макар, я должен кое-что тебе рассказать, – медленно произнес Бабкин, не глядя на него.
Илюшин посмотрел на него ясными глазами, в которых отразилась какая-то мысль, и кивнул с заинтересованным видом.
– Если должен, рассказывай.
Сергей вздохнул, потому что говорить об этом ему совершенно не хотелось, несмотря на то, что прошло много лет. И начал рассказывать.
* * *
Мария вытерла руки тряпкой, бросила ее на подоконник. Обернулась на скульптуру, прищурившись так сильно, что еле-еле различила контуры фигуры, зажмурилась, отвернулась, и только тогда открыла глаза. Это был ее ритуал, ее волшебное действо, которым Томша заканчивала каждую работу. Нечто суеверно-мистическое, во что она вкладывала глубокий смысл: увидеть скульптуру «полуслепым» взглядом, сохранить ее такой в памяти, запечатав смыканием век, а минуту спустя уже обнаружить готовую работу, в которую она, Мария Томша, вдохнула жизнь. Игра с самой собой: из невнятных контуров получалась безупречная скульптура, к которой она словно бы и не имела отношения.
Гипсовая птица вышла очень удачной. Конечно, ничего серьезного, обыкновенная разминка для пальцев перед новой большой работой – Марию ожидал заказ, к которому она собиралась приступить на следующей неделе, – но Томше она нравилась. Это была сова, все детали которой вышли преувеличенно крупными: слишком огромные даже для совы глаза, похожие на очки, резко изогнутый клюв, как будто птице его сломали, длинные – фалдами сюртука – крылья, сложенные за спиной. Перьев не было, и сова производила впечатление голой.
– Посмотрим, что вы на это скажете... – пробормотала Томша, обращаясь к конкретному человеку.
Но он, Мария знала, ничего не стал бы ей отвечать. Он, этот человек, предпочитал деревянные скульптуры, а ее гипсовые и глиняные творения называл поделками, пряча за снисходительностью презрение и насмешку.
А она не любила дерево. Да, оно предоставляло такие возможности, которые были недоступны ей, работающей с камнем, глиной или гипсом, оно само подталкивало к тому, чтобы использовать выброшенные в разные стороны, словно руки, корни и ветви, позволяло прорезать его глубоко внутрь, забираясь в самую сердцевину. Но это и отталкивало Томшу. Чтобы работать с деревом, нужно изучить его характер, особенности, прислушаться к тому, что живет внутри, и осторожно высвободить это. С глиной и гипсом Мария ощущала себя чистым творцом – из ничего появилось «что-то», с деревом она была сотворцом природы. А делиться лаврами с кем-то, хотя бы и с природой, Мария никогда не любила.
И еще дерево было слишком живым. Любой исходный чурбан, который можно изрезать на куски, распилить, сжечь без остатка, являлся живым материалом, чувствующим ее руки, отзывающимся на прикосновения пальцев. И, как все живое, он диктовал свои правила – куда жестче, чем делал это самый капризный камень. Дерево нельзя было резать против волокна, оно реагировало на погоду и перепады температуры, оно трескалось и отказывалось воплощать ее замыслы. Дерево рвалось вверх – да, бессмысленный чурбан, даже заваливающийся набок, все равно тянулся ввысь, и скульптуры из него получались такие же, устремленные к небу. Работы самой Марии прижимались к земле, она распластывала их, подчиняла силе тяготения, как будто оно было в два раза больше, чем в действительности, усиливала плоскости, горизонтали. Даже ее сова была овалом – но овалом, ориентированным горизонтально.
Томше это не нравилось. Она старалась презирать дерево, как презирала все, что отвергало ее, и лепила из послушного материала, иногда берясь за камень. Мрамор... Она усмехнулась. Там были свои сложности, но сложности другого порядка, преодоление которых ей нравилось, заставляло ощущать себя бойцом. Хорошее чувство, насыщающее.
Она села на табуретку – единственный предмет мебели в комнате, давным-давно превращенной в мастерскую. Альбом с ее набросками валялся на полу, под ногами, и Мария лениво наклонилась, подняла его, перелистнула несколько страниц, пока не остановилась на портрете, нарисованном ею утром.
Не портрет – набросок. Стоило ей услышать утренние новости, как она, придя в себя, схватилась за карандаш по старой студенческой привычке, судорожно набросала знакомое до каждой морщинки лицо – вьющаяся борода, бакенбарды, широкий нос, немного вывернутые губы. Отшвырнула альбом в сторону и, раскачиваясь, принялась мерить широкими шагами мастерскую, лавируя между готовыми скульптурами, заготовками и материалом. В руки просилась красная пластичная глина, из которой пальцы, помнящие его лицо, могли бы слепить фавна, запрокидывающего в похотливом смехе косматую голову. Но она удержалась.
Вместо этого она подобрала альбом и изобразила скупыми штрихами две головы: первую – курчавую, горбоносую, вторую – с типичными, ничем не примечательными европейскими чертами лица и ненавидящим взглядом, устремленным на фавна. Закончив рисовать, Томша вырвала лист из альбома, с наслаждением смяла его, чувствуя ладонями шероховатость бумаги и углы сминаемых поверхностей, швырнула его рядом с печью для обжига. И растянула в довольной улыбке полные губы, так что обнажились короткие острые резцы желтоватого цвета.
Ольга не простила Бабкину ухода из банка. Поступок мужа она расценила как предательство – худшее, чем измена, поскольку самыми страшными последствиями измены считала нехорошие болезни. Болезни были излечимы. А вот отказ Бабкина вписываться в «нормальную жизнь» означал крах ее мечтаний. Семья превращалась не в уютное гнездышко, в котором ей отводилась роль защищенной со всех сторон птички, сидящей на яйцах и время от времени любовно декорирующей стенки гнезда цветными перышками, а во что-то непонятное, где она должна была сама о себе заботиться.
Ознакомительная версия.