— Значит, он с кем-то пил?
— Вроде того. Хотя, бывало и так: два стакана нальет, один, значит, себе, другой какому-то Егору. И, вроде, разговор ведет задушевный. «Ну и к какому ты, Егор, окончательному выводу про всю эту жизнь пришел? Не юли, начистоту выкладывай, кем я тебе прихожусь. Можно ли меня уважать? Я ведь сколько разных драм насочинял! И про колхоз, и про совхоз, и про кукурузу, и про искусственное осеменение! Я все могу! «Партия сказала — надо, — я, Семен, ответил — есть!» Шутил он так, я понимала, а на душе у него камень тяжелый лежал, — тетя Тося всхлипнула. — У него же такая хорошая жена была! Он все, бывало, «Розочка, Розочка»… А как померла от… не буду говорить, а то и на меня может перекинуться эта страшенная болезнь… так и свял. Пить приучился. Получит где что или пенсию — и пошел за бутылкой.
— Один сидел и пил?
— Я ж говорю — как когда. Иной раз уж такого страшенного бомжа приведет, уж такого порченного человека! И ничего. Гутарят, смеются… Ага. Он же на войне был, он всякого насмотрелся. Ему всякий человек если в бедствии — все равно человек. А как он собак-то любил! Вот уж любил! Его Рейган под кустом все лежал и лежал, дожидался хозяина. Я кормлю, а он без охоты. Он этого Рейгана на путях нашел. Глядит, щенок беленький бежит по шпалам, а издаля уже электричка гудит. Успел, выхватил у смерти… А Жаклин у ребятни взял. Ребятня над собачкой сильно измывалась. Теперь она такая пошла, ребятня. Ага. Отцы — пьянь да и матери пьют. Какая радость этой ребятне? Я вон про Юрку скажу…
— А говорят, — перебила я, — сын Шора на его похороны не приехал… Почему, как вы думаете?
— А очень просто. Этот Гарик — человек занятой и очень культурный. Он и в шахматы какой-то чемпион, и в компюторах этих все понимает. Он по всему свету летает. У него дел невпроворот. Его, может, на месте не оказалось, когда телеграмма пришла в эту самую Израиловку. Я ещё думаю, не сам ли Григорьич виноват? Он в последний-то раз как только этого Гарика не обзывал! Даже «клопом вонючим»! Ага. Может, Гарик и обиду затаил? Разные они очень. На Гарика посмотреть приятно: костюмчик с иголочки, брючки со стрелочкой, выбритый до мозоли на подбородке. А Григорьич? Отец его? Абы в чем. И брился не каждую неделю. Потом, когда Гарик улетел в свой Израиль, он и вовсе бороду отрастил. Ага.
— А какие к нему бомжи приходили в последнее время? Помните кого, тетя Тося?
— Да на него похожие — в усах, бороде. Правда, Семен лысенький, а бомжи с волосами вкруг головы. Нечесанные, в рванье, тьфу!
Хорошая рассказчица тетя Тося, одно удовольствие её слушать. Вот только если бы в день смерти Шора она была на месте… И все-таки, — это что-то: Шор, оказывается, мог пить с посторонними. Значит, посторонний мог подлить ему в чашку любой дряни…
— Ладно. Откроюсь. Если вы по-хорошему к Григорьичу, — вдруг сурово произнесла тетя Тося. — Я ведь кто тут? Вроде домработницы при нем состояла. Я живу неподалеку. Или няни. Ага. Григорьич мне как родной. Уж столько лет вместе. Он знал, что Гарик им пренебрегает. За то, что отец не умел жить. За бедность, если сказать просто. Гарику, небось, хотелось, чтоб папаша его при хороших деньгах был, или чтоб знаменитый. Мне Григорьич проговаривался… «Жаден, — скажет, — жаден уродился у меня сын. Жаден и глуп». Так ведь так оно и есть. На днях получила письмо из Израиловки. Гарик просит меня поберечь дачку-то. Он её собрался продавать. Скоро, говорит, приеду и продам… Его право. Ага. Я уж тут совсем ни при чем… Уж сколько он получит за эту хибару? А летит… Знал бы Григорьич — вот уж посмеялся от души.
Тетя Тося, конечно, захотела знать, зачем я все расспрашиваю да разведываю. И я, конечно, не очень честно призналась, что собираю материал… ну всякие сведения о том, как живут сейчас писатели, не от большой ли бедности умирают.
Тетя Тося меня поняла по-своему:
— И правильно делаешь. Надо чтоб люди знали друг про дружку, чтоб понимали, как надо держаться, чтоб раньше сроку на тот свет не отправиться. Только когда будешь чего писать, — кротко попросила вдруг, — ты про то, что Григорьич пьющий, — не надо, не говори… Мало ли… Ты лучше о том расскажи, какой он ужасный собачник. Уж так он их любил, так любил! Два инсульта из-за них получил! Отлежался и за свое. Двух таких неприглядных в дом привел. Настоящих бродячих. Одна уж и вовсе доходяга: шерсть клочьями, спина лысая. А он без брезгливости. Сам вымыл в тазу, вытер, в одеяло закутал. Всех двоих по очереди. Пошел в магазин, мяса купил. Я ему говорю: «Зачем, Григорьич, их на мясе держать? Не при твоей пензии!» А он мне: «Не шуми, Тося, мне при них никакой кусок в горло не полезет. Чем они виноватые, если жизнь у них не сложилась?» А они, окаянные, отъелись и давай таскать Григорьича по буеракам. Он их еле-еле за поводки удерживал. Ну два раза не удержал и сам упал, да затылком об землю и кровь, и сознание потерял и попал в больницу… Такой неприспособленный к жизни человек… Такой детский…
— И что же? Где теперь его собаки? Я что-то не вижу…
— А бегают, небось, где-то… Набегаются — явятся. Так бывало… Ой, что же это я-то… — тетя Тося сильно зажмурилась от смущения. — Не так я все тебе говорю, не по последней правде. Григорьич сильно огорченный после больницы был. Я, я не доглядела, и сучонка Найда сбежала. Пока он на койке в больнице… Он попереживал, попереживал, но с ним был его любимый черный лохматущий Жека. Ага. Он в его шерсть и пальцами и всем лицом, и всякие ему слова говорил хорошие. Ага. Писатель! У них у всех, небось, чего-то маленько сдвинуто. И вдруг он идет гулять с Жекой вечером в лесок, а возвращается ночью один и руки трясутся! Спрашиваю, что да что. А у него слова прыгают: «Жека убежал! Жека! Наверное, течную сучонку почуял». Ну и опять слег. Здесь вот лежал. Я врача вызывала. И я народ подняла. Всем мальчишкам сказала, чтоб искали Жеку и Найду. Ну хотя бы одного Жеку. Я такая виноватая кругом была… И я обрадовалась, когда Григорьич встал, пошел в магазин, а вернулся с хорошим лицом. Сказал мне, что за две бутылки «Русской» водки Михаил берется найти ему Жеку. Они уже сговорились. Этот Михаил сказал, что знает, где в лесу все бродячие собаки собираются. Этот Михаил придет за фотографией Жеки, чтоб не спутал его с какой другой… Ну я вот в тот вечер и ушла к племяннице, а вернулась только утром… Если бы, конечно, Григорьич меня попросил не уходить, я бы осталась. Но он даже обрадовался — «Иди, иди!» И что уж у них тут было — не знаю. Вроде, по-хорошему сидели… Две бутылки усидели…
— Закусывали хоть?
— Ну как же! Григорьич хлеба нарезал, колбасы… чесночок положил… Ага. Ну я так решила, когда утром-то объявилась, когда увидала, что Григорьич лежит без жизни, — ну, думаю, перепил, а сердце-то у него ерундило давно, а он не пожалел его нисколько, доконал водкой-то… Что поделать-то? Это ведь нынче сплошь да рядом. Водка тоже, вон злая какая пошла, из одного вредного спирта делается, я по телеку и видала и слыхала.
— А тот, бомж, чего-нибудь из вещей прихватил, может?
— Нет, ничего. Хотя рылся. Под матрасом, в шкафиках. Вон на тех книжных полках, где книги. В бумагах рылся. Нашел ли чего, нет, не могу сказать. Ай, да ведь прихватил, прихватил! Подстаканник Григорьича испарился, из серебра подстаканник. Он из стакана с подстаканником любил пить чай и водку тоже. Ага. Но больше, не скажу, ничего не пропало.
— Вы обо всем этом рассказали милиционерам?
— Все, все рассказала. Ну они сами поняли, что с Григорьича нечего взять, что помер обыкновенно, водка, проклятая, сгубила… Вот если бы он не пил…
— Ну, конечно, — согласилась я с тетей Тосей. — А скажите, кто-нибудь из соседей видел того бомжа? Хоть случайно?
Тетя Тося закивала, закивала:
— Петровна видела. Петровна как раз калитку свою на щеколду запирала, когда Григорьич и этот бомж мимо шли.
— А можно с этой Петровной поговорить?
— А чего нет? Она никуда не девается. Ей сынок, он при магазине шоферит, сам всякую еду привозит, чего ей куда-то ходить? Пошли к ней, если нужда.
Петровна оказалась дородной, немного пучеглазой старухой семидесяти трех лет. Она встретила меня строго, как и подобает бывшему председателю профсоюзного комитета ткацкой фабрики.
— Вас кто ко мне рекомендовал? — поинтересовалась, пробуя оледенить меня суровым, сквозь очки, взглядом. — Тетя Тося? При чем тут тетя Тося? Я хочу знать, от какого учреждения вы зашли ко мне во двор?
— От редакции.
— Попрошу удостоверение.
Пришлось просьбу удовлетворить. Петровна долго держала мои корочки в своих руках, прочла, вероятно, там все слова от первого до последнего не один раз.
— Ну и что? — спросила ещё более враждебно и неподкупно. — Что вы тут мне?
— А ничего особенного, — отозвалась я резко и небрежно, потому что уже знала, что с подобного сорта отставными общественницами особо церемониться не стоит — уж очень им охота при случае продемонстрировать свою, пусть и надуманную, но значительность. — Хотите говорите, хотите — нет. Некогда мне болтать попусту.