Опять навстречу мчался уже не страшный бронепоезд и Васька грозил кулаком:
— Доберемся!
Среди огней молчаливых костров стремительно в темноте серые коробки вагонов с грохотом носились взад и вперед.
А волосатый человек на телеге приказывал. Мужики подтаскивали бревна на насыпи и, медленно подталкивая их впереди себя, ползли. Бронепоезд подходил и бил в упор.
Бревна были, как трупы, и трупы, как бревна — хрустели ветки и руки, и молодое и здоровое тело было у деревьев и людей.
Небо было темное и тяжелое, выкованное из чугуна, и ревело сверху гулким паровозным ревом.
Мужики крестились, заряжали винтовки и подталкивали бревна. Пахло от бревен смолой, а от мужиков потом.
Пихты были как пики и хрупко ломались о броню подходившего поезда.
Васька, изгибаясь по телеге, хохотал:
— Не пьешь, стерва. Мы, брат, до тебя доберемся. Не ускочишь. Задарма мы тебе китайца отдали.
Знобов высчитывал:
— Завтра у них вода выдет. Возьмем. Это обязательно.
Вершинин сказал:
— Надо в город-то на подмогу итти.
Как спелые плоды от ветра — падали люди и целовали смертельным последним поцелуем землю.
Руки уже не упирались, а мягко падало все тело и не ушибалось больше — земля жалела. Сначала их были десятки. Тихо плакали за опушкою, на просеке бабы. Потом сотни — и выше и выше подымался вой. Носить их стало некому и трупы мешали подтаскивать бревна.
Мужики все лезли и лезли.
Броневик продолжал жевать, не уставая и точно теряя путь от дыма пустующих костров, все меньше и меньше делал свои шаги от будки стрелочника до деревянного мостика через речонку.
Потом остановился.
Тогда то далеко еще до крика Вершинина:
— Пашел!.. Та-ва-ри-щи!..
Мужики повели наступление.
Падали, отрываясь от стальных стенок, кусочки свинца и меди в тела, рвали груди, пробивая насквозь, застегивая навсегда со смертью в одну петлю.
Мужики ревели:
— О-а-а-а-о!!.
Травы ползли по груди, животу. О сучья кустарников цеплялись лица, путались и рвались бороды и из потного мокрого волоса лезли наружу губы:
— О-а-а-а-о-о!!!
Костры остались за спиной, а тут недалеко стояли темные, похожие на амбары вагоны, и не было пути к людям, боязливо спрятавшимся за стальными стенками.
Партизан бросил бомбу к колесам. Она разорвалась, стукнувшись у каждого в груди.
Мужики отступили.
Светало.
Когда при свете увидели трупы, заорали, точно им сразу сцарапнули со спины кожу, и опять полезли на вагоны.
Вершинин снял сапоги и шел босиком. Знобов, часто приседая, почти на четвереньках осторожно и, почему-то, обходя кусты, полз. Васька Окорок восторженно глядел на Вершинина и кричал:
— А ты, Никита Егорыч, Еруслан!
Лицо у Васьки было веселое и только на глазах блестели слезы.
Броневик гудел.
— Заткни ему глотку-то, — закричал пронзительно Окорок и вдруг поднялся с колен и, схватившись за грудь, проговорил тоненьким голоском, каким говорят обиженные дети:
— Господи… и меня!..
Упал.
Партизаны, не глядя на Ваську, лезли к насыпи, высокой, желтой, похожей на огромную могилу.
Васька судорожно дрыгал всем телом, торопясь куда-то, умер.
Партизаны опять отступили.
Мокрые от пота солдаты, громыхая битонами, охлаждали у бойниц пулеметы. Были у них робко торопливые и словно стыдливые движения исцарапанных рук.
Поезд трясся мелкой сыпучей дрожью и был весь горячий, как больной в тифозном бреду.
Темно-багровый мрак трепещущими сгустками заполнял голову капитана Незеласова. От висков колючим треугольником — тупым концом вниз шла и оседала у сердца коробящая тело жаркая, зябкая дрожь.
— Мерзавцы! — кричал капитан.
В руках у него был неизвестно как попавший кавалерийский карабин и затвор его был удивительно тепел и мягок. Незеласов, задевая прикладом за двери, бегал по вагонам.
— Мерзавцы! — кричал он визгливо. — Мерзавцы!..
Было обидно, что не мог подыскать такого слова, которое было б похоже на приказание и ругань ему казалась наиболее подходящей и наиболее легко вспоминаемой.
Мужики вели наступление на поезд.
Через просветы бойниц среди кустарников, похожих на свалявшуюся желтую шерсть, видно было, как пробегали горбатые спины и сбоку их мелькали винтовки, похожие на дощечки.
За кустарниками леса и всегда неожиданно толстые, темно-зеленые сопки, похожие на груди. Но страшнее огромных сопок были эти торопливо перебегающие по кустарникам спины, похожие на куски коры.
И солдаты чувствовали этот страх и, чтоб заглушить непонятно хриплый рев из кустарников, заглушали его пулеметами.
Неустанно, несравнимо ни с чем, ни с кем — бил по кустарникам пулемет.
Капитан Незеласов несколько раз пробежал мимо своего купэ. Зайти туда было почему-то страшно, через дверку виден был литографированный портрет Колчака, план театра европейской войны и чугунный божок, заменявший пепельницу. Капитан чувствовал, что, попав в купэ, он заплачет и не выйдет, забившись куда-нибудь в угол, как этот непонятно где визжавший щенок.
Мужики наступали.
Стыдно было сознаться, но он не знал, сколько было наступлений, а спросить было нельзя у солдат, такой злобой были наполнены их глаза. Их не подымали с затворов винтовок и пулеметных лент и нельзя было эти глаза оторвать безнаказанно — убьют. Капитан бегал среди них и карабин, бивший его по голенищу сапога, был легок, как камышевая трость.
Уже уходил бронепоезд в ночь и тьма неохотно пускала тяжелые стальные коробки. Обрывками капитану думалось, что если он услышит шум ветра в лесу… Солдаты угрюмо били из ружей и пулеметов в тьму. Пулеметы словно резали огромное, яростно кричащее тело.
Какой-то бледноволосый солдат наливал керосин в лампу. Керосин давно уже тек у него по коленям, и капитан, остановившись подле ощутил легкий запах яблок.
— Щенка надо… напоить!.. — сказал Незеласов торопливо.
Бледноволосый послушно вытянул губы и позвал:
— Н, ах…н, пх…н, ах!..
Другой с тонкими, но страшно короткими руками, переобувал сапоги и, подымая портянку, долго нюхал и сказал очень спокойно капитану:
— Керосин, ваше благородие. У нас в поселке керосин по керенке фунт…
* * *
…Их было много, много… И всем почему-то нужно было умирать и лежать вблизи бронепоезда в кустарниках, похожих на желтую свалявшуюся шерсть.
Зажгли костры. Они горели, как свечи, ровно, чуть вздрагивая и не видно было, кто подбрасывал дров. Горели сопки.
— Камень не горит!..
— Горит!..
— Горит!..
Опять наступление.
Кто-то бежит к поезду и падает. Отбегает обратно и опять бежит.
— Это наступление?
Ерунда.
Они полежат — эти в кустарниках, встанут, отбегут и опять.
…Побежали!..
* * *
Через пулеметы, мимо звонких маленьких жерл, пронесся и пал в вагоны каменный густой рев:
— Оо-у-ое!..
И тонко, тонко:
— Ой… Ой!..
Солдат со впавшими серыми щеками сказал:
— Причитают… там в тайге, бабы по ним!..
И осел на скамью.
Пуля попала ему в ухо и на другой стороне головы прорвала дыру в кулак.
— Почему видно все во тьме? — сказал Незеласов.
Там костры, а тут должно быть темно.
Костры во тьме, за ними рев баб. А может быть сопки ревут?..
— Ерунда!.. Сопки горят!..
— Нет, тоже ерунда, это горят костры!..
Пулеметчик обжег бок и заплакал по-мальчишески.
Старый, бородатый, как поп, доброволец пристрелил его из нагана.
Капитан хотел закричать, но почему-то смолчал и только потрогал свои сухие, как бумага, и тонкие веки.
* * *
Карабин становился тяжелей, но надо для чего-то таскать его с собой.
У капитана Незеласова белая мягкая кожа и на ней, как цветок на шелку, — глаза.
Уже проходит ночь. Скоро взойдет солнце.
Бледноволосый солдатик спал у пулемета, а тот стрелял сонный. Хотя, быть может, стрелял и не его пулемет, а соседа. Или у соседа спал пулемет, а сосед кричал:
— Туды вашу!.. туды вашу!..
* * *
От горла к подбородку тянулась боль, словно гвоздем сцарапывали кожу. И тут увидал Незеласов у своего лица: трясутся худые руки с грязными длинными ногтями.
Потом забыл об этом. Многое забыл в эту ночь… Что-то нужно забывать, а то тяжело все нести… тяжело…
И вдруг тишина…
Там, за порогами вагонов, в кустарниках.
Нужно уснуть. Кажется, утро, а может быть вечер. Не нужно помнить все дни…
Не стреляют там, в сопках. У насыпи лежат спокойные, выпачкавшиеся в крови мужики. Лежать им, конечно, неудобно.
А здесь на глаза — тьма. Ослеп капитан.
— Это от тишины…
И глазами и душой ослеп. Показалось даже весело.