Он выпил колючий Kaulbarsch до дна, мерно двигая кадыком. Сплюнул. Вытер губы. Закусил редиской.
Унтер-офицер Земен Земеныч со звучной фамилией Зыч наблюдал за этими манипуляциями с уважением.
Уж и стемнело, а новые друзья все не могли расстаться. Они стояли у высокого забора и препирались. Семен Семеныч уговаривал приятеля продолжить приятную встречу и очень обижался, что тот не соглашается, хотя Тимо сразу согласился. Но унтер пребывал в той стадии опьянения, когда любишь всех вокруг и обижаешься, не чувствуя должной взаимности.
– У нас в Расее как? – говорил Сыч, держа перед носом палец, чтобы собеседник не перечил, а слушал. – Меня угостили, и я угощу, если вижу, что хороший человек. Вот ты, Тимоха, к примеру, хоть и чухна, а человек хороший. Так? – Грубер кивнул. – И я человек хороший. Или ты со мной не согласен? – Тимо снова кивнул, и унтер завершил свое логическое построение: – А как коли ты хороший человек и я хореший человек, то почему двум хорошим людям не выпить вторую бутылку?
Он показал на одной руке два пальца и на другой два пальца – получилось и убедительно, и наглядно.
– Надо фыпить, да.
– Вот. А ты спорил.
– Я не спориль. Я говориль, штоп фыпить, на сабор ходить, а сабор нельзя – часовой.
– Дурак ты, Тимоха, хоть и хороший человек. Семен Семеныч хитро подмигнул, палец прижал к губам и показал приятелю вот какую штуку: нагнул, вынул гвоздь из одной, только ему известной доски, отодвинул ее.
– Милости прошу до нашего шалашу! Начальстве умное, а мы умнее. Завсегда можем свою свободу иметь. Но только тс-с-с. Нижним чинам про мой сукретный лаз знать не положено.
Они продрались через занозистую щель на территорию. Под забором было темно, но по углам зоны и в центре горели яркие прожекторы. Между бараком и ангаром виднелась черная зачехленная громада «Летающего слона». По ней, серея, проползла неторопливая маленькая тень – дозорный.
– Давай за мной, – шепнул Сыч. – Только молчок, а то болтаешь много.
Преувеличенно крадущейся походкой он двинулся вдоль стены барака и через несколько шагов споткнулся о водосток.
– Стой, кто идет?
От самолета, наставив карабин, приближался часовой.
– Я это, я. – Семен Семеныч распрямил плечи. – Подышать вышел. Служи, солдат, служи. Гляди, ик, в оба.
Иканию и легкому покачиванию начальника постовой не удивился – очевидно, дело было обычное.
– Господин унтер-офицер, скоро смена? Дежурный, гад, пользуется, что у меня часов нету.
– Ты не рассуждай. На пост вон ступай.
После того как часовой отошел, Сыч поманил собутыльника: можно.
Семен Семеныч квартировал в бараке для нижних чинов, однако не с солдатами, в общей казарме, а в отдельном закутке. Там стояла настоящая пружинная кровать, на стене висел парадный мундир с шашкой, для красоты имелись открытки и лубочная картина «Как немец от казака драпал».
В углу поблескивал медными гвоздиками большой сундук, в котором Сыч хранил всё свое имущество. Он порылся там, извлек замотанную бутыль.
– У них сухой закон, а у нас первачок на шишечках. Заневестилась, родимая. И колбаска есть, а как же. И хлебушек. Всё полной чашей.
Он локтем смахнул с дощатого стола какие-то бумаги, разложил угощение.
В роли хозяина Семен Семеныч держался церемонно:
– Первая за дорогого гостя. – Приятели поклонились друг другу. Чокнулись. – Тимофей Иванычу.
– Земен Земенычу.
Выпили. Пожевали. Унтер посветлел ликом, расстегнул ворот.
– Первачок – чистый родничок… Так ты, говоришь, плотник?
Тимо кивнул.
– И жалаешь при мне служить?
– Да.
– Ну и служи, раз так. Ты ко мне с дорогой душой, и я к тебе. Утром поговорю с командиром, с Рутковским. Скажу: так, мол, и так. Плотник, мол, нужон, я вашему благородию сколько разов докладывал. Он, Рутковский, меня во всем слушает. Без меня – ничего. Вобще. А хороший плотник – он завсегда. Правильно?
– Да.
Снова выпили. Семен Семеныч начал вступать в стадию оживления, ему хотелось праздника.
– А чего ты смурной?
Тимо подумал-подумал, но что такое «смурной», не вспомнил и на всякий случай сказал:
– Так.
– Врешь, Тимоха. Военному человеку нос вешать нельзя. Ты сам откуда? Говорил, с Ревеля?
– Да, с Ревель.
– Немец или чухна?
– Я не есть немец. Я есть чухна.
– Ишь, оби-иделся! – засмеялся Сыч. – Это хорошо, что не из немцев. У нас ихнего брата к «Муромцу» служить не подпущают. Такая от начальства струкция. Подпоручик Шмит, правда, имеется, но он русский. А ежели ты чухна, будет тебе от меня сурприз. Знаешь, что такое сурприз?
– Нет.
– Узна-аешь… Посиди-ка вот… Посмеиваясь, унтер вышел из комнатки.
В казарме на двухъярусных нарах спали солдаты из команды обслуживания. Сыч подошел к одному, толкнул в плечо.
– Чуха, подъем! Давай за мной!
На веснушчатом, мятом спросонья лице мигали светло-голубые глаза.
– Сачем?
– Приказ получил? Сполняй, – строго сказал Семен Семеныч, но не сдержался, подмигнул.
В каморку они вернулись вдвоем.
– Вот, Тимофей, тебе мой сурприз. Земеля твой. Тоже чухонец и тоже с Ревеля.
Тимо молчал.
Зато разбуженный эстонец оживился.
– Kas sa oled toesti Tallinnast? Suureparane! – обрадованно воскликнул он. – Nuud ma saan kellegagi inimeste keeles raakida![3]
Грубер медленно поднялся из-за стола. Его костлявое лицо было неподвижно.
Единой побудки в Особом авиаотряде заведено не было. «Особость» заключалась еще и в том, что личный состав жил не по распорядку, а по погоде. Если она была нелетной, часть, можно сказать, вовсе не просыпалась. Летуны кто дрых до обеда, кто уезжал развеяться в соседний город Радом, кто просто хандрил. Механики и техники лениво возились с машинами. Для нижних чинов из охраны, чтоб не задурили от безделья, адъютант устраивал строевые учения.
Если же небо было чистым, будить людей необходимости не возникало. Аэропланы начинали готовить к работе еще затемно, потому что с первым же светом на поле собирались нетерпеливые летчики, похожие на алкоголиков, которым невтерпеж опохмелиться. Они, в общем-то, и были пьяницами, эти люди, обпившиеся небом и уже не способные без него жить.
Нынешний день по всем приметам обещался быть летным, и уже на рассвете все были на ногах. Однако вели себя странно. Вместо того чтобы заправлять и разогревать аппараты или наскоро допивать чай, летуны и обслуга столпились у закрытых ворот секретной зоны, где вместо одного часового сегодня стояли двое, причем с примкнутыми штыками.
Охрана не отвечала на вопросы, даже заданные офицерами. Очевидно, получила соответствующий приказ. Из экипажа «Муромца» наружу никто не показывался. Кто-то видел, как еще в темноте по направлению к воротам быстро прошли полковник Крылов и штабс-капитан Рутковский.
Там, за оградой, случилось нечто из ряда вон выходящее. Но что именно, никто не знал. Среди собравшихся ходили разные слухи. Звучало слово «карантин» – якобы у команды воздушного корабля обнаружена то ли холера, то ли брюшной тиф. Поминали и другое страшное слово – «диверсия».
Эта гипотеза стала преобладающей и даже единственной, когда через взлетное поле промчался закрытый автомобиль, из которого вышли жандармский офицер и военный следователь.
– Дорогу, господа, дорогу, – прошелестело в толпе.
Казенные люди, с одинаково суровым выражением лиц, прошествовали к воротам, которые приоткрылись им навстречу. При этом у тех, кто стоял ближе всего, появилась возможность на несколько секунд подглядеть внутрь.
Стало видно, что там, возле казармы, тоже стоит толпа. Не такая большая, как за воротами, а человек из сорока, то есть вся команда «Муромца». Створки снова сомкнулись, и разглядеть что-либо еще не удалось.
Представители законности прошли к бараку и были впущены часовым.
– Где? – коротко спросил у него следователь, но сам увидел начальника Особого авиаотряда и командира воздушного корабля, стоявших перед маленькой некрашеной дверью.
Прибывшие откозыряли.
– Вот, извольте, – кисло молвил полковник Крылов, кивая на дверь. – Не будем вам мешать. Распоряжайтесь.
Они с Рутковским отошли в сторону, словно сдав свой пост новому караулу.
Жандарм и следователь вошли в крошечную каморку. Первый снял белые перчатки, надел резиновые. Второй поморщился, втягивая носом запах самогона и крови.
– Тэк-с…
На полу, раскинувшись, лежал солдат в нижнем белье. На его белом веснушчатом лице замерло выражение то ли ярости, то ли просто боли. Весь перед рубашки у покойника был темен от крови.
Второй труп, с лычками старшего унтер-офицера, сидел на полу, прислонившись к стене. В руке зажат окровавленный нож. Рукоятка второго ножа торчала у трупа из груди.
– Ну что, Архип Леонтьич, – произнес жандарм, присаживаясь на корточки, – картина ясная… Этот того пырнул, а этот этому ответил тем же…