— "Полиция получает отовсюду сведения об анархисте Гастоне Рамбюре. Кольцо сжимается, преступнику недолго оставаться на свободе.
Конечно, среди поступающих сведений есть немало ошибочных и даже просто придуманных. Если одни, сообщая, будто видели Рамбюра в самых различных местах одновременно — в Марселе, Лилле, Бордо, даже в крохотной деревушке в Савое, — искренне заблуждались, то другие, давая волю своей безудержной фантазии, лишь усложняли задачу полиции.
Тем не менее уже сейчас кое-что удалось установить. Так, например, если Рамбюр в прошлом был связан с анархистскими кругами, доказано, что в последнее время он не входил ни в какую организацию и порвал со своими прежними друзьями.
По их словам, он человек неуравновешенный, озлобленный, и они не скрывают того, что лишь скрепя сердце допустили его в свою среду.
Мы упоминали, что после двух судимостей Рамбюра лишили права жительства в столице. Некоторое время он жил в Дижоне, работая в различных кафе официантом…"
Мне было досадно до слез, что отец Альбера официант, но перед тетей Валери я и виду не подал
— Первые лодыри — официанты! — фыркнула она и повторила: — "…кафе официантом. Потом он исчез из Дижонского округа и лишь в связи с ведущимся дознанием полиция напала на его след в меблированных комнатах на улице Лепйк.
Утверждают, будто здоровье Рамбюра, который большую часть тюремного заключения провел в больнице, подточено туберкулезом. Показания хозяина меблированных комнат позволяют заключить, что он дошел до крайней степени нищеты.
По нескольку дней кряду он не вставал с постели, и неизвестно было, как и чем он питается.
Когда Рамбюр подолгу задерживал плату за комнату и хозяин грозил выкинуть его на улицу, он исчезал на день или два и возвращался с небольшой суммой, которую вносил в счет долга.
Такое жалкое существование Рамбюр влачил несколько месяцев, и полагают, что незначительные суммы, позволявшие ему продержаться, добывались мелкими кражами…"
Тетушка повторила:
— Мелкими кражами… Слышишь, Жером?.. Но его не арестовали, как не арестовывают этого подлеца Трике. А ведь он как пить дать меня бы прикончил и…
Иногда я караулил больше часа, чтобы в просвете розовой занавески уловить в полумраке хоть какое-то движение. Я даже не знал, Альбер ли это или его бабушка! В комнате было слишком темно. Что-то шевелилось — и явно что-то живое.
— "В этих условиях Рамбюр не в состоянии долго скрываться от полиции и жандармерии. Без денег, без друзей ему далеко не уйти, а если он где-то прячется, что всего вероятнее, то голод принудит его покинуть свою нору…" Слышишь, Жером?
Меня всего трясло, когда жестокосердная старуха между двумя абзацами кидала злобный взгляд на окно. Я был уверен, что Рамбюр там! Уверен с первого же дня той уверенностью, которая отметает любые доводы и которую сама очевидность поколебать не в силах.
Если тетя узнает, она донесет! За обещанные двадцать тысяч франков она пойдет в полицию, и тогда в двух комнатках над мучным лабазом снова сделают обыск!
Вот почему я не отходил от нашего окна. Я охранял отца Альбера, я хотел защитить его, спасти, и в моем представлении единственная опасность исходила от тети Валери.
Я разрабатывал сложнейшие планы действия. Говорил себе, что, когда зажгут лампу, успею что-то разглядеть в щелку, прежде чем розовую занавеску заменят черной. Я часами оставался начеку. Я следил даже за прохожими на площади, которые взяли себе в привычку, задрав голову, смотреть вверх. Я молил бога:
— Лишь бы они ничего не увидели!
На третий день до меня вдруг дошло, что с самого воскресенья мадам Рамбюр не выходила из дому. Но тогда… что же они едят?
Я вспомнил статью в газете, в которой говорилось о комнате на улице Лепик, где Рамбюр по нескольку дней сидел взаперти и никто не знал, есть ли он вообще.
Решится ли печальная, исполненная достоинства мадам Рамбюр в своей вуалетке и серых перчатках пойти на рынок за покупками? Станут ли ее обслуживать торговки? Не побегут ли, улюлюкая, за нею следом уличные мальчишки?
И если Рамбюра там нет, если он действительно там не скрывается, почему один агент постоянно дежурит на площади, а другой, как я обнаружил позднее, торчит в тупичке, который выходит на улицу Миним (а из этого тупичка можно бежать, если перелезть через стену)?
Что, если Альбер голодает? Матушка говорит — я бледный, оттого что мало бываю на воздухе. А он разве бывает? Ему даже нельзя теперь подойти к окошку! Живет, двигаясь на ощупь, в постоянном полумраке!
Это было, вероятно, в среду вечером. Она стояла посреди площади. Я не видел, как она подошла. Я ее вообще никогда раньше не видел.
Такого рода женщины мне еще не встречалось. Она была в лакированных ботинках на высоких каблуках, манто, надвинутой по самые брови шляпке, рот ярко-красный, а глаза будто обведены черным карандашом.
Вокруг нее толпились женщины. Это подошли перекупщицы. Все глядели на окно полумесяцем, а та орала:
— Выходи, старая хрычовка!.. Чего прячешься, сова лупоглазая! Ведьма!..
Все хохотали. Тетя Валери сразу же наклонилась, прижала толстую свою физиономию к стеклу, затем с прыткостью, на которую я никак не считал ее способной, спустилась в лавку. Пригнувшись, я увидел, что она стоит на тротуаре, прижав руки на животе.
— Самое время нос воротить, да еще считает других непорядочными!..
Занавеска не шелохнулась. Уже зажгли лампы, и за черной занавеской едва угадывался слабый свет, поблескивающий, словно золотые пылинки в нитях ткани.
— Спускайся вниз, выходи, если у тебя хватит духу!..
Потом женщина принялась что-то объяснять окружающим, чего я не понял. Тетя Валери перешла дорогу и стала в нескольких шагах; выбившаяся прядь жирных волос свисала ей на щеку.
— Возмутительно!.. — услышал я снизу голос матушки. — Почему допускают…
Матушка оказалась права. Агент в штатском подошел к группе, вступил в переговоры, был награжден отборной руганью и привел двух полицейских в форме. Финал был еще постыднее. Женщина упиралась. Продолжала выкрикивать всякую несуразицу, и блюстители порядка, подхватив ее под руки, буквально поволокли за собой. Зеваки на площади хохотали, а занавеска так и не шелохнулась.
Я разом обернулся. Тетя стояла в комнате, тяжеловесная, злорадствующая, удовлетворенная.
— Это его мать… — объявила она, пытаясь заглянуть мне в глаза.
Но моя мать, словно почуяв опасность, проводив покупателя, прибежала наверх.
— Жером… Ты что делаешь?..
Чего же спрашивать, она же видела и знала, раз я стоял перед ней. Но она не знала, как удалить меня от тети.
— Сходи побыстрее, купи четыре ломтя ветчины… От окорока… И предупреди, чтоб не резали так толсто, как в прошлый раз…
И вот только благодаря ветчине я узнал, что в то время, как женщина кричала под окном Рамбюров, Альбер сидел дома один. Я побежал, крепко зажав в кулаке выданный мне серебряный франк. Я ни на кого не глядел. Ничего не слышал. Ворвался в колбасную и, задыхаясь, передал поручение.
Потом с пакетиком в руке вышел, колени у меня все еще дрожали. Не знаю уж почему, я заглянул в лавку старухи Тати.
Это была самая грязная лавка в нашем квартале. Помещалась она в первом этаже, где было темно, как в подвале, туда и в самом деле вели вниз две ступеньки. Стены окрашены в безобразный буро-коричневый цвет. И освещалась лавка одной-единственной керосиновой лампой с резервуаром синеватого стекла.
Никто из мало-мальски уважающих себя людей не покупал ничего у Тати, торговавшей понемногу всем, но всегда залежалым товаром; я заметил на витрине головку цветной капусты, несколько пучков лука-порея, два кочана — ничего свежего, сегодняшнего, — яйца в проволочной корзинке, вазы с затвердевшими карамельками. Из лавки несло растительным маслом и керосином.
Зато в конце прилавка, на листе цинка, — батарея бутылок, увенчанных пробками с жестяными носиками; ради этих бутылок сюда и забегали кое-кто из женщин, чтобы под предлогом хозяйственных закупок пропустить рюмочку кальвадоса, а то и отдающей сивухой дрянной водки.
И в этой-то лавке, между двумя липкими прилавками, стояла в тот вечер мадам Рамбюр, стояла прямая, с обычным достоинством, но словно бы потускневшая; впрочем, возможно, в том повинно было дурное освещение. Почти совсем плешивая старуха Тати отвешивала ей стручковую фасоль. И сейчас еще вижу эту зелень фасоли и светло-коричневый бумажный пакет на медной чашке весов.
Но особенно запомнился мне взгляд, брошенный мадам Рамбюр на улицу, на тротуар, на меня, — робкий взгляд, полный страха столкнуться с врагом.
Я решил с ней заговорить. Я не размышлял. Решение пришло само. Мне непременно надо с ней поговорить, открыть ей…
Пакетик с ветчиной, который я держал в руке, стал совсем холодный видимо, из-за пергаментной бумаги. Во рту будто замазка от ломтика кровяной колбасы, которой, как обычно, угостила меня колбасница.