Габриэль Фроссинет был уже готов к отъезду. Солидный Мерседес ожидал в гараже, вымытый и с полным баком. Студент Административной школы, молодой человек высокого роста и с очень высоким коэффициентом интеллекта эаканчивал свой туалет в специально отведенной для этого комнате. Отец, вот уже полчаса как готовый к отъезду, торопил его. Надев начищенные ботинки, повязав галстук и положив в карман чистый носовой платок, он складывал папки с бумагами в толстый портфель, все это были документы, которые он собирался представить комиссии по сельскому хозяйству. Последннее, что он засунул в портфель, была рубашка, взятая из-под пресс-папье: череп одного из Мюзарденов, украденный его сыном в склепе Фальгонкуля.
– Поторопись, сынок, мы опаздываем. Если получится, я хотел бы заехать в Матиньон прежде чем попаду в Палату.
Габриэль Фроссинет представлял собой тип довоенного радикал-социалиста. Плотный и коротконогий, на толстом животе свисала цепочка от золотых часов, не слишком-то опрятный человек, заросший бородой. Рубашка на груди, широкий галстук и лацканы двубортного серого в черную полоску пиджака были обильно заляпаны жиром и соусом от блюд, подаваемых на банкетах. Уроженец Верхней Соны, Фроссинет учился в Париже и много лет ошиваля в столице и потому говорил с грассирующим парижским акцентом:
– Давай в темпе, мой мальчик, мы опаздываем… Небо хмурится, я боюсь, что дорога будет скользкой…
– Еще минуту, папа, прокричал студент звонким голосом. Чищу зубы и иду.
– Чищу зубы! Сколько кокетства в этих нынешних студентах. В наше время, при Даладье, так не манерничали…
– Это потому, что я должен встретиться с директором Гравишолем. Только поэтому…
Толстячок-радикал его больше не слушал. Словно крыса он юркнул в соседнюю комнату, легко взбежал по лестнице, так же легко как взбегал на трибуну Нацианального собрания, осыпаемый градом насмешек, оскорблений и грубых шуточек со стороны как левых, так и крайне правых, чтобы поведать депутатам о судьбе лотарингского крестьянина, – касаясь плечами стен узкого коридора и задевая толстым задом мебель, он прошел в комнатку своей служанки и пастужки-сироты, воспитание которой пятнадиать лет тому назад доверил ему опекунский совет. Здесь девица спала, когда было совсем холодно, зимой, в январскую стужу. В комнате хранились кое-какие ее личные вещи: платьица, безделушки, купленные на ярмарке в Грей или Везуль. Там же стояли два чемодана и комод, ящики которого доверху были набиты фотографиями певиц и киноактеров – кумиров пастушки, – а также иллюстрированными журналами, в которых рассказывалось о девушках низкого происхождения, вышедших замуж за прекрасных принцев и ставших важными дамами, так что богатеи, детям которых они в свое время подтирали попки, были вынуждены им кланяться.
Пока студент неводил красоту, радикал рылся в тряпках своей пастушки, которую ненавидел, как можно ненавидеть существо желанное, но недоступное, потому что с тех пор, как овдовел, он не однократно пытался переспать с ней, но всегда получал оскорбительный отказ, звонкие пощечины или удары ногой в живот. Он хотел знать, что это за почтовые открытки, которые бесстыжая получала вот уже целый месяц. Ему настучал почтальон, старый радикал, соратник по партии. У Фроссинета было множество осведомителей по всей округе. Политикан рассматривал открытки с яркими видами Аравии, Марселя. Тулона. Одна открытка была из Лиона. На ней был запечатлен парк Тет-Дор. Больше всего заинтриговала его открытка из Адена с видом отеля «Дворец Муфтия» Он попытался даже отклеить красивую марку. Не получилось. Прочитав то, что было написано на обороте, он остолбенел и с глазами, налившимися от ярости кровью, рухнул на стул:
– Так вот оно что! Ей пишет этот Ромуальд Мюзарден!
Этот нищий и грязный аристократишка!..
Его передернуло, как Розенберга на электрическом стуле. Тело дернулось так сильно, что его галстук, весь в пятнах от подливки к телятине по-лионски, встопорщился дыбом, словно по нему кто-то щелкнул В одной из открыток Ромуальд Мюзарден спокойно заявлял, что у него «появились средства», скоро в карманах будет полно денег и он вернется в Кьефран под звон фанфар.
Взбешенный, еще более неряшливый, чем обычно, в брюках штопором, сползающих на грубые башмаки, держа в руке открытки и брызжа слюной, радикал-социалист выскочил во двор, где Ирен заканчивала свой утренний туалет.
– Ничего себе! Что означает эта переписка, Ирен? Ты что, с ума сошла? Он же роялист! Я, Габриэль Фроссинет, этого не потерплю.
Он схватил ее за руку и затряс так, словно это был колокольчик, за который он бы схватился во время перепалки в парламенте, если бы – увы! Карьера его не провалилась и он стал бы его председателем!
– Что это значит, черт побери? Это что серьезно, эта идиллия? Он что, спал с тобой, потаскуха ты этакая! Ну, говори же!
Ирен отбивалась:
– Я вольна делать, что хочу, толстый вы дурак! Мне скоро двадцать один год! Я знаю, вы против того, чтобы совершеннолетними считались с восемнадцати лет!
Она вырвалась из рук Фроссинета, который, продолжая ругаться, старался полапать ее, подхватила свои вещички и побежала за баранами.
– Если ты уйдешь к Ромуальду, то вылетишь отсюда! – закричал Фроссинет, разрывая на мелкие клочки злополучные открытки.
Фроссинет-младший, наглаженный, напомаженный, в начищенных ботинках, появился на пороге. Подмышкой он держал портфель с завтраком, а в руках – папки с бумагами:
– По этому поводу…,– начал он, наморщив лоб.
– Иду, сынок! – закричал Фроссинет-старший.
Он двинулся навстречу сыну, головой вперед на манер «Быков Верхней Соны», как говаривали некоторые льстецы из разряда его сторонников. Ромуальд Мюзарден богат и обоснуется в Кьефране! Это конец всему! Он был в курсе амбиций молодого бездельника: – его люди донесли ему, о чем в свой последний приезд болтал в местных бистро этот разорившийся владелец замка. При деньгах-то он и замок перестроит, будет в нем жить и очень скоро станет настоящим господином, займет важное положение. А через некоторое время, на выборах местные жители – настоящие флюгеры – проголосуют за этого выскочку, а он, Фроссинет, останется не у дел и лишится такой синекуры.
В то время, как наш радикал-социалист и его отпрыск усаживались в свою огромную машину, Ирен, сжимая в руке натертую чесноком горбушку хлеба и яблоко – обычный свой завтрак – гнала овец и коз по лесной дороге, ведущей в Грет. Она взглянула вдаль, туда, где в легкой весенней дымке, возвышались над кронами деревьев башни замка, который, если и дальше так хорошо пойдет, скоро будет принадлежать ей.
В Кьефране для Ромуальда и Ирен настала почти идиллическая жизнь, прямо как у Руссо. Деревенские жители, проходя мимо, не жалели своих башмаков и из любопытства делали крюк, чтобы заглянуть на парадный двор Фальгонкуля, где в течение примерно двух недель разворачивалась картина в духе Ватто. Вернувшись в родные места, Ромуальд поселился в развалившейся хибаре, бывшем домике охраны замка, и стал вести жизнь настоящего клошара. Крыша хибары текла, в рамах вместо стекол красовались куски картона, а из слухового окошка торчала печная труба. Внутри было тоже не лучше: кровать, стол да пара прогнивших стульев. Голодранец устроил себе нечто вроде лачуги из бидонвиля. Должно быть это напоминало ему те годы, когда он жил здесь с бабушкой, баронессой Октавией-Генриеттой, матерью «Американца»! Но в те времена все имело менее жалкий вид. Одетый в толстый вельветовый костюм, в хороших высоких ботинках и в картузе, какой носят сельские жители, Ромуальд сидел на стуле и играл на флейте, вернее свирели, кое-как вырезанной им из ствола дикой вишни. А у его ног, усевшись на траву, в окружении своих овец и коз эта оборванка Ирен вязала ему жилет.
Ромуальд больше никуда не спешил. Теперь вся округа, благодаря сельскому стражу порядка, с которым он пропустил стаканчик – другой, знала, что последний из Мюэарденов, этот благородный, но опустившийся человек, не покинет больше родные места. Были ли у него хоть деньги? На этот вопрос Арсен Мальвейер не мог ничего сказать. Но если Ромуальд продолжал жить в разрушенной лачуге, не значило ли это, что он по-прежному был нищим? Поэтому, проходя перед подъемным мостом, местные жители только слегка приподнимали шляпу или картуз, как бы в сомнении, стоит ли вообще это делать.
Ромуальд с нежностью смотрел на женщину своей судьбы, сидящую на траве и готовую, только скажи, положить свою покорную белокурую головку на острые колени суженого. Она жила с ним, делила его трапезу – незатейливые блюда, которые долго томились на жаровне, дымящей, как паровоз в их шаткой, сырой лачуге, где они обоснивались после того, как Мюзарден отковырял птичьи гнезда и заделал крысиные норы. Он жил, питаясь воспоминамиями своего детства, еще такими живыми, когда он рос здесь около своей бабушки, презираемый и оскорбляемый скотами в грязных сабо.