Боль вырвала его из транса. Он схватил с пола грязную футболку, накрыл горящее одеяло и сбил пламя. Потом он с опаской приподнял футболку и прикинул размер разрушений. На одеяле осталась большая дыра с обожженными краями, в комнате пахло обугленной тканью. Запах был очень похож на запах подгоревших зефирин, но он же не скажет родителям, что ему вдруг захотелось жареного зефира и он пожарил его прямо в комнате. Это было бы уже слишком.
- Черт, - процедил он сквозь зубы, но совершенно спокойно. Он знал, что родители напрягутся из-за испорченного одеяла и закатят ему скандал, но вот что странно - ему было все равно. Бессильная ярость отца, удивленный взгляд матери - это его не пугало. Разве что пробуждало какое-то смутное чувство вины. И ещё - грусть, которую он сам считал глупой и идиотской.
Его родители относились к нему с недоумением и опаской, они как будто его побаивались и вздыхали с плохо скрываемым облегчением, когда он говорил, что не будет ужинать вместе с ними, и уходил в свою комнату. Но Никто это не обижало. Он был чужим для своих родителей; он их не понимал и не стремился понять. Он не признавал их мир. Там не было ничего, что могло бы его взволновать или тронуть, - ничего, что он мог бы назвать своим. Иногда он задумывался о том, а есть ли вообще для него место в мире за пределами его комнаты, есть ли на свете такой человек, который смог бы стать близким ему и кому он сам смог бы стать близким. Кому он нужен? Кому он ещё будет нужен? Родителям - точно нет. Они так и не стали близкими людьми. Лучше б они его не подбирали с крыльца тогда - пятнадцать лет назад, холодной ночью перед самым рассветом.
Никто завернулся в одеяло и провел рукой по краям обожженной дыры. Но они не знали, что он это знает - про ночь и крыльцо. Когда-то давно они сами ему рассказали, что он у них не родной, а приемный. В их изложении все было очень благопристойно, и они постарались найти такие слова, чтобы не травмировать нежную детскую психику. Может быть, то, что он им не родной, смягчало их чувство вины, когда они видели, что их сын совершенно на них не похож, что он им чужой. Наверняка им хотелось другого сына: сына с нормальной прической, сына, который бы проявлял интерес к школе и которого выбрали бы председателем ученического совета; такого сына, который бы приводил домой аккуратных и скромных девочек в чистеньких юбочках и розовых блузках, - а не такого, который целым днями сидит в своей странной комнате и читает какие-то странные книги. Наверняка они думали: Он нам не родной. Никто не знает, кто были его родители. Так что это не наша ошибка. И они были правы.
Они никогда не показывали ему документы об усыновлении. Они только сказали, что его - ещё новорожденным - подкинули в сиротский приют и что его настоящие родители неизвестны. Но однажды в начале июня, когда ему было двенадцать лет и он оканчивал шестой класс, он принес домой записку из школы - обычную "итоговую" записку от классной руководительницы. Такие записки она писала в конце каждой четверти родителям всех своих учеников.
"Джейсон - очень способный и умный мальчик. Его достижения в тех предметах, которые ему интересны - в частности, в рисовании и сочинении художественных историй, - заслуживают внимания. Однако в его отношениях с одноклассниками чувствуется некая напряженность; его упрямое отчуждение и явно выраженное желание быть "не таким, как все", ставят его как бы вне коллектива. С учетом данного обстоятельства - хотя уровень Джейсона по оценкам можно смело определить как значительно выше среднего - его окончательный результат по итогам учебного года нельзя назвать полностью удовлетворительным.
С уважением,
Джеральдина Клемменс".
Года два-три спустя Никто бы, наверное, умер со смеху. Но тогда, в шестом классе, у него действительно не было настоящих друзей: у него не было никого, кто ходил бы к нему в гости, с кем можно было бы поменяться сандвичами на "обеденной" перемене и кто пригласил бы его на вечеринку "с девчонками". Он видел, как под тонкими футболками девочек наливаются и формируются груди. В раздевалке на физкультуре он украдкой поглядывал на других мальчиков - так, чтобы никто не заметил его интереса. Он заметил, что у некоторых ребят были точно такие же волосы в потайных местах, какие стали появляться и у него самого.
Он не рассмеялся над дурацкой запиской миссис Клемменс, потому что в тот год он как раз начал осознавать свое одиночество. Раньше он не задумывался о том, чем ему себя занять: он читал книжки, играл в разные игры, один или с соседскими ребятишками, и как-то не замечал, что им не нравятся те истории, которые он сочиняет - а он очень любил сочинять истории, - то есть не то чтобы не нравятся, просто они их пугают, и что как-то само собой получается, что они перестают с ним общаться.
Но в двенадцать лет он начал осознавать себя - и это было болезненно и неприятно. Он вдруг понял, что не знает, кто он и зачем. Он часто мечтал о веселой и шумной семье, совершенно безбашенной и отвязной, где всегда все смеются... и они принимают его к себе, и он навсегда остается с ними. Он открыл для себя мастурбацию, причем дошел до этого сам и считал поначалу, что эта маленькая приятность - его личное изобретение. Потом он сопоставил свой собственный опыт с тем, что читал в книжках, и понял, как превратить это невинное удовольствие в яркое чувственное переживание. Он стал кусать себя, поначалу - легонько, потом - все сильней и сильней. Он думал о своих приятелях-одноклассниках и представлял себе, как он кусает кого-то из них: какой у него будет вкус, как будет чувствоваться его кожа, стиснутая зубами. Подобные мысли совсем не казались ему извращенными или странными.
Но в тот день, когда он принес домой записку от миссис Клемменс, все его сомнения рассеялись окончательно: он действительно одинок и скорее всего так и останется одиноким - надолго.
Родители оба были на работе. Мать работала детским психологом в центре продленного дня, отец - в какой-то финансовой фирме. В доме было светло и тихо, и весь день до вечера Никто рылся в ящиках родительского стола, в их бумагах и папках - искал документы на усыновление. Ему нужно было узнать, кто его настоящие родители. Ему нужно было узнать, откуда он появился и сможет ли он когда-нибудь вернуться обратно.
Бумаги родителей были поразительно скучными. Никаких любовных писем, аккуратно перевязанных шелковой ленточкой, никаких скандальных секретов, никаких жутких семейных тайн, никаких кружевных платочков, испачканных кровью. Документов на усыновление нигде не было. За окном потихоньку темнело. Никто задергался. Он почему-то вбил себе в голову - с непоколебимой убежденностью двенадцатилетнего мальчика, - что эти чужие мужчина и женщина по имени Роджер и Мерилин точно убьют его, если поймают на том, как он роется в их вещах; теперь у них будет хорошее оправдание. Но когда он открыл последний ящик комода в родительской спальне - открыл просто так, для проформы, уже ни на что не надеясь, - там, под футляром со старыми материными очками и коробкой с пуговицами, лежал какой-то листок. Он был отодвинут в самый дальний угол ящика, но не особенно тщательно спрятан. К этому времени Никто уже порядком утомился - он весь вспотел, и дыхание у него сбивалось. Дрожащей рукой он достал листок из ящика.
Бумага кремового цвета была очень плотной, а сверху были две крошечные дырочки, как будто листок был приколот к чему-то булавкой. Никто прочитал записку, с трудом разбирая витиеватый почерк: Его зовут Никто. Заботьтесь о нем, и он принесет вам счастье.
И ему сразу все стало понятно. Младенец в корзинке, брошенный на крыльце у чужих людей глухой ночью - вот кто он такой. А записку, наверное, прикололи к одеяльцу. Но эти чужие люди взяли его к себе, дали другое имя и попытались сделать его во всем подобным себе. Но он не принес им удачу. Скорее наоборот - одни расстройства. Теперь он это понял. И ему показалось, что это правильно.
В ту ночь он лег спать, положив записку себе под подушку, и ему снился город с яркими домами и выгнутыми балконными решетками, город, где есть река с темной водой и где всю ночь до рассвета звучит тихий смех. И он бродил по улицам и переулкам этого незнакомого города, и во рту у него был какой-то приятный, но странный привкус - сладкий, медный и как будто чуть-чуть подгнивший.
На следующий день он вернул записку на место - а то вдруг мать решит перебрать ящик, - но когда он был дома один, он доставал её и перечитывал снова и снова, прижимал листок плотной бумаги к губам, пытался почувствовать запах места, откуда он родом. Места, где он родился. Он закрывал глаза и представлял себе руку, которая написала эти несколько строк; потому что это была рука кого-то, кто знал его, кто держал его на руках. Может быть, в жилах этой руки текла та же кровь, что и в нем самом.
Он перестал быть Джейсоном. Он стал Никто, потому что так его называли в записке. Он по-прежнему отзывался на Джейсона, но теперь для него это имя было как эхо из какой-то другой, полузабытой жизни. Я Никто, - шептал он про себя. - Я Никто. Ему нравилось имя. Оно не казалось ему обидным или уничижительным. Наоборот. Он видел себя чистым листом, на котором можно написать что угодно. Любые слова, которые отзываются у него в душе.