Для десятилетнего мальчишки, еще не реализовавшего свой музыкальный дар, рабочий район Нового Орлеана был лучшим местом. Музыка, звучавшая повсюду, благодаря многонациональному окружению была столь же разнообразной, сколь и вездесущей[179]. Уличные торговцы рекламировали свой товар, выдувая риффы из старых жестяных рожков. Ребятишки, мастерившие свои банджо из коробок от сигар, а контрабасы – из ящиков от мыла, сбивались в «спазм-бэнды» и играли на углах улиц, раздавая газеты. С палуб кораблей, пришвартованных в порту, раздавались латиноамериканские и карибские песни. До наступления эпохи радио повседневными развлечениями были карнавалы и пикники, никогда не обходившиеся без духового оркестра. В церквях звучали гимны и спиричуэлс, портовые рабочие пели блюз и рабочие песни. Ни одни похороны не обходились без музыки.
«Город был просто наполнен музыкой, – вспоминал один старый житель Нового Орлеана. – Это было нечто уникальное, вроде северного сияния… Музыка могла зазвучать в любую секунду, невероятно ясно, но мы не знали, откуда она доносится, поэтому начинали бегать в разные стороны и искать: “Это оттуда! Нет, отсюда”»[180].
Несмотря на то что Бадди жил в эпицентре этих созвучий, учиться музыке он начал лишь в 1894 году, когда ему исполнилось шестнадцать или семнадцать и мать разрешила ему брать уроки игры на корнете у соседа (своего тогдашнего ухажера), повара по имени Мануэль Холл[181]. Для музыканта это был поздний старт, но Бадди быстро схватывал. Кроме того, у него было множество возможностей для игры[182]: знаменитые городские духовые оркестры – «Эксцельсиор», «Онвард» и «Эврика»[183] – часто играли на похоронах и праздниках с раннего утра и допоздна. Музыкантам постарше часто требовался перерыв, чтобы выпить пива или просто передохнуть, и их замещали такие подростки, как Бадди. К 1897 году он уже играл на парадах и пикниках с собственным бэндом и, несмотря на отсутствие формального образования (или даже благодаря его отсутствию), вскоре привлек к себе внимание слушателей, «рэггуя» гимны[184], уличные песни и танцевальные мелодии в совершенно незнакомой слушателям манере.
Звук Болдена, по словам очевидцев, был горячим, насыщенным, грубым[185] и – как и его самые преданные поклонники – «диким»[186]. Звучание его корнета было народным, блюзовым, оно «заставляло пуститься в пляс». Как многие черные музыканты из бедных районов, Бадди плохо знал ноты, но это не имело значения, потому что все, что нужно, он мог сыграть на слух. «Он мог услышать в театре оркестр, выйти оттуда, прорепетировать между танцами, и в то же утро, еще до окончания танцев, сыграть то, что играли они, – и отлично сыграть»[187], – вспоминал старый друг. По воспоминаниям другого современника, Болден заимствовал идеи отовсюду – не только у других ансамблей, но и из песнопений, которые слышал, когда ходил в церковь с матерью и сестрой, и даже у уличных торговцев с оловянными рожками: «Бадди много чего воровал у торговцев, – признавался один из его друзей, – но каждый раз вкладывал в это свою душу»[188].
Его музыка была зажигательной, яркой, импровизационной, иногда разнузданной и всегда очень, очень громкой. «Болден дул так сильно, что настроечный крон корнета иногда отлетал на пять метров»[189], – утверждал один музыкант.
Конечно же, подобное физически невозможно – но это лишь одна из легенд, возникших вокруг личности Болдена[190]. Юный Бадди не публиковал скандальный листок под названием «Сверчок» и не был цирюльником. Но он, как и многие другие пионеры джаза, действительно много времени проводил в цирюльнях, служивших местом встреч музыкантов, набиравших состав для концертов. В начале 1890-х Болден – все еще подросток – находил себе работу в цирюльне Чарли Гэллоуэя. Днем он трудился рабочим и (изредка) шпаклевщиком, а по вечерам играл в окрестных залах и барах. Вскоре оркестр Болдена[191] приковал к себе внимание и породил целый сонм имитаторов.
Его заметили даже музыканты старшего поколения. Такие руководители оркестров, как Гэллоуэй, Эдвард Клем и Генри Пейтон, уже играли новаторскую музыку в то время, когда Болден стал известен, но Бадди развил ее в новом направлении. «Бадди первым начал играть танцевальный блюз»[192], – подытожил его влияние один музыкант. Кроме того, Болден одним из первых среди музыкантов Нового Орлеана начал играть импровизированные соло, или «райды»[193]. «Мы никогда не слышали ничего подобного. Он брал ноты из ниоткуда»[194], – говорил другой музыкант. Но перенимать у него новое звучание принялись прежде всего молодые музыканты, не только корнетисты, но и кларнетисты, тромбонисты, контрабасисты, барабанщики и гитаристы. Фредди Кеппард, Банк Джонсон, Джордж Бэкет, Попс Фостер, «Большеглазый» Луи Нельсон, Уилли Корниш, Фрэнки Дусен и даже молодой креольский пианист Джелли Ролл Мортон, бывший для жителей рабочих районов отчасти чужаком, – все эти музыканты вскоре начали делать собственные открытия. Исполняя старые мелодии – или сочиняя новые, – они всякий раз выражали в них свою неповторимую личность.
Что же именно они играли? О том, что это была за музыка, критики спорили десятилетиями[195]. У нее находили африканские, французские, карибские и испанские корни, связывали ее с регтаймом, с различными традиционными религиозными и светскими формами, типа блюза. Но это была совершенно новая музыка, которую создавали преимущественно музыканты, не имевшие музыкального образования и опыта игры в рамках какой-то формальной традиции: «Вот откуда появился джаз – от простых людей, понимаете? Они ничего не знали о музыке. Просто придумывали собственную»[196].
Лучше всего это выразил Дэнни Баркер: «Какая разница, умеешь ты читать ноты или нет? Ты свободен: свободен рисковать, свободен выражать глубины своей души. Слушатели сами требовали этого!»[197].
Многие из тех, кто слышал его игру, утверждали, что Болден не был техничным и умелым музыкантом. «Болден не был настоящим музыкантом, – как-то сказал о нем тромбонист Кид Ори. – Он не учился. Конечно, он был талантлив и играл эффектно, но без хорошего звука, просто громко»[198]. И все же этот громкий, пронзительный звук помог ему вырваться из рамок, установленных более сдержанными предшественниками, и вывести на передний план солиста – то есть себя самого[199].
И это начали замечать – особенно женщины. Болден – привлекательный юноша со «светло-смуглой» кожей, рыжевато-черными волосами и круглым лицом, «чем-то похожий на Маори»[200] – скоро стал местной знаменитостью в черных рабочих районах. За ним следовал целый гарем поклонниц[201], которые дрались за право подержать его шляпу, пальто или даже носовой платок (но не корнет, с которого он, как говорили, никогда ее спускал глаз). И ему нравилось такое внимание. «О, он был без ума от женсчин»[202], – говорил позже его друг. Одна из этих «женсчин», Хэтти Оливер, соседка старше него, родила их сына, когда Болдену еще не исполнилось двадцати, и Бадди какое-то время содержал и мать, и ребенка.
В конце концов, новая музыка Болдена и его подражателей приобрела такую популярность среди рабочего класса (как белого, так и черного), что начала привлекать к себе ненужное внимание. На так называемых «дуэлях»[203] (во время которых джаз-бэнды пытались превзойти друг друга в виртуозной игре) появлялась полиция, пытавшаяся «восстановить порядок» при помощи дубинок. Вскоре эту музыку услышали и городские реформаторы, и она пришлась им не по вкусу. Она казалась им опасной[204], угрожающей их представлениям о респектабельности, сдержанности, об умеренности и общественном порядке. Новая музыка черных была воплощением излишеств и распутства, прямым вызовом традиционным моральным ценностям.
И что возмутительней всего, она побуждала людей разных рас к контактам – в том числе и самого непристойного сорта, – создавая условия социального равенства, совершенно неприемлемые с точки зрения белых южан.
Еще прежде, чем Болден добился известности, реформаторы начали протестовать против негативного влияния так называемой «негритянской музыки». В 1890 году «Маскот» ополчился против «негритянского оркестра», игравшего на одной из самых популярных площадок города: «Здесь мужчины и женщины, черные, желтые и даже белые, встречаются на равных условиях и предаются неслыханному разврату». Вскоре против новой музыки восстала и «Дейли Пикайюн», назвавшая ее «деморализующей и способствующей деградации, совершенно вымученной и неестественной»[205].