А я остался один в пустой квартире. Я днем и так по большей части один, но фоном все время было чувство – только что ушла, да – скоро придет, да – поскорей бы пришла, либо наоборот – подольше бы не приходила.
Сознаю, что теперь мне следует переживать, перебирать прошлое, может быть, даже плакать. Или от злости с ума сходить. Но злости не чувствую, и плакать не хочется, и мыслей особых нет, только скучно как-то.
Взял сигарету, закурил, вкуса никакого нет, бросил.
Подошел к станку, осмотрел начатое панно. И панно скучное выходит, потому что по чужому рисунку. Тряпки, что дочь вчера принесла, Татьяна развернула, разложила на столике аккуратно по сортам, как я учил. И цвета все скучные, сероватых да черноватых больше всего. Голубого сколько-то, но тоже как застиранное и от серого мало отличается.
Стою и не могу понять – вот только что столько дел было, столько всяких забот, и вдруг сразу – ничего. И не хочется ничего, и занятия никакого, кроме ковриков, нет. Ну, а раньше что было? Ведь то же самое, ничего же особенно не изменилось? Что же меня скука такая одолевает? Мне же никогда в жизни не было скучно.
Тут телефон зазвонил. Не хотел отвечать, но вдруг она? Вдруг одумалась? Нет, вряд ли. В крайнем случае, забыла что-нибудь, про еду сказать или еще что-нибудь.
А я даже и не знаю. Хочу ли я, чтоб она вернулась? Да вроде и не очень. Тоже ведь скука одна.
Телефон перестал и тут же опять зазвонил. Снял все-таки трубку, а это Азам.
– Михаэль, – кричит, – я придумал, что сделать с камнями!
Камни. Значит, все-таки знает. А теперь и телефон мой знает, и по имени. Значит, он Галке все рассказал.
А что мне камни? Что мне теперь эти камни, когда скучища такая? Только морока одна. Татьяна, может, и ушла из-за этих камней. То есть из-за Кармелы. Без этого, может, и не решилась бы, хотя упорно отрицает.
Я, надо сказать, сильно перед ней в тот момент унизился, и совершенно зря. Но она меня застала врасплох, без всякой подготовки. От неожиданности в объяснения с ней пустился, чего допускать не следует.
Она убирала, готовила, а я все ходил за ней и разговаривал.
– Все же объясни, почему и зачем ты хочешь от меня уйти.
И она на все мои вопросы отвечала, нисколько не уклонялась, как будто это и не моя Татьяна.
– Потому, – говорит, – что мне захотелось пожить с добрым человеком.
– С каким таким человеком?
– Есть такой.
– Нашла себе, значит. За моей спиной. Добрый человек. А я тебе, значит, не добрый.
– Ты? Ты, – говорит, – красивый и способный, а добрый… Нет.
– Как же это ты, – говорю, – с таким недобрым столько лет жила?
– Так и жила. Любила очень.
– Любила… Такая твоя любовь. А моя, значит, ничего уже не стоит?
Она в это время белье в стиралку закладывала. И даже глаз не подняла.
– Почему же не стоит? Только ты ведь по-настоящему меня не любил, а любил Светку Шикину.
– Вспомнила! А чего ж ты тогда за меня пошла, если знала?
– Любовь была большая, вот и пошла.
– Была большая, а теперь нет?
– А теперь нет.
– Куда ж она делась?
– Не знаю. Прошла.
Прямо так и режет. И не оправдывается даже.
– Теперь ты доброго человека любишь. Тоже большая любовь?
– Какая уж есть.
– И ко мне совсем никакого чувства не осталось?
– Почему никакого? Чувство осталось. А любви нет.
До того мне досадно стало! Говорит хотя и грустно, но спокойно и ничуть не чувствует себя виноватой. А я еще ее жалел, что вот, мол, она меня любит, а мне с ней неинтересно! Ужасно мне захотелось ее уесть. Говорю:
– Ну, теперь-то ты наверняка русского себе подыскала, доброго человека.
– Эх ты, Миша, – говорит, и глаз у нее один чуть прикрылся, словно голова заболела.
Пошла в кухню, я за ней.
– Нет, – говорит, и все так же спокойно, – он еврей.
Настоящий еврей, верующий.
Смешно мне не было, но я рассмеялся как можно громче:
– Да он тебя, что ли, в прислуги берет, или как? Какой это верующий еврей станет с тобой жить?
– Он не фанатик. Станет. И потом, я гиюр приму, если удастся.
– Чего-о?!
Она из холодильника все вынула, моет внутри.
– Гиюр, в еврейство перейду. Нас таких в классе семь женщин, правда, другие помоложе.
– В классе! Уже и учиться начала!
– Начала.
– Гиюр… Ну, даешь. Тебе что, детей с ним рожать? Или в еврейского Бога вдруг поверила?
– В Бога я всегда верила. Еврейский или какой, мне все равно. И дети у него есть свои, взрослые уже. А у меня свои. – И вдруг улыбнулась, так улыбнулась, как мне давно уж не улыбалась. – А что? Можно и ребеночка.
– На сорок пятом году? Постыдилась бы.
– Это ничего, здесь это делают. Улыбается, отдраивает плиту, на меня совсем уж не смотрит.
– А ты подумала, что дети скажут? Перед детьми тоже не стыдно?
– Дети не осуждают.
– И все за моей спиной! Мужика нашла, в религию ударилась, детям сказала… Один я ничего не знаю.
– Теперь знаешь.
В процессе я ей все-таки про камни рассказал, чтобы причину объяснить, почему с Кармелой вышло.
Нет, говорит, не в Кармеле дело, Кармела добрая женщина, я рада буду, если у вас что-нибудь получится. А про камни только и сказала, не впутывайся ты в эту кашу, брось, зачем тебе? Слишком была занята своим, слушала невнимательно и толком, по-моему, не усвоила.
А теперь вот Азам. Все знает, вполне в курсе и уже обдумал, что делать. Тут уж дурака валять нечего, вокруг да около ходить. Могу, конечно, еще прежнюю резину потянуть, не знаю, мол, и не знаю ничего. Но ясно, что не отстанет, да и Галина… В общем, сказал ему, пусть приходят, поговорим. Он хотел прямо сегодня, но я не могу, у меня травма. Договорились на завтра.
Лучше всего, отдам я им эти стекляшки, и пусть делают, что хотят. А мне это скучно и ни к чему.
В общем, надо идти к Кармеле. Не хочется, у меня все чувства к ней испарились, и этим самым заниматься совсем не хочу. Но надо, и лучше, чем сидеть и последние нервы мучить.
Переодеваться не стал, хотя болей практически никаких нет. Что это значит, все нервы истерзаны, а болей нет? Или она права была и болезнь моя проходит? Только этого не хватало. Да глупости, не может она пройти, не первый раз, просто ремиссия.
И время самое подходящее, восемь часов. Татьяна, между прочим, как раз заступает на дежурство.
Без всяких приготовлений, но с решимостью взял и пошел.
Дверь у Кармелы, как всегда, не заперта. Ей уж и соседи говорили, обворуют, будешь знать. Нет, говорит, я с детства так привыкла, стану я запирать, когда в магазин на полчаса выхожу. У нас, говорит, в мошаве никогда не запирали, тоже мне, вспомнила времена царя Гороха.
Сама в кухне, опять что-то вкусное готовит, не исключено, что и нам бы опять принесла. Теперь мне одному будет носить, если вообще будет.
Услышала меня, выскочила в прихожую – у нее и прихожая есть, вообще, квартира куда лучше нашей и больше, комнат не то четыре, а может, и пять, и санузел раздельный. Видимо, у бывшего мужа отсудила. Говорят, раньше когда-то, еще до Израиля, в этом доме был отель для богатых англичан, справа для них квартиры, такие, как ее, а слева маленькие для прислуги, как наша.
Выскочила в прихожую, и так радостно: «Мишен-ка!» Мимо меня проскользнула и дверь заперла, а ключ в карман. Опасается теперь, про Татьяну ведь не знает, и не скажу.
– Мишен-ка, у меня в кухне горит, я сейчас, только доготовлю.
И быстро обеими руками мне голову приподнимает, одной рукой держит, второй гладит по щеке, по губам, наклонилась, заглядывает в глаза:
– Ты сердишься? Плохо себя чувствуешь? У тебя что-то случилось?
Интуиция у этих баб просто зверская.
– Нет, – говорю, – ничего.
– Иди, – говорит, – прямо в спальню, я сейчас приду, а то сгорит.
И убежала.
А я вошел в спальню и ахнул.
На двуспальной ее кровати, на двух подушках, лежат оба мои коврика.
Я нужный сразу схватил, а что делать, не знаю. Унести его нельзя, дверь заперта. В карман сунуть – не влезет. Вообще в одежде не спрятать – велик, и ведь раздеваться придется. Увидит и отнимет опять. Она как раз из кухни кричит:
– Ты пока раздевайся и ложись!
Я быстро постель разобрал, балаган на ней устроил, типа что коврики в нем затерялись, сел посередке, но куда нужный-то деть? Снял рубашку, накрыл ею, но это ненадежно. А она в дверь заглядывает и говорит:
– Я только в душ быстренько, ладно? А то я после кухни. Хочу, чтоб мы с тобой сегодня по-людски, а не так. Ладно? Мишен-ка?
И смотрит как-то просительно, даже не похоже на нее. Я киваю:
– Конечно, Кармела, – а сам весь в тоске.
Не хочу я, ни по-людски, и никак, и с ковриком ничего не придумаю.
Сижу, оглядываюсь по сторонам.
И вижу, на туалетном столике у нее лежат маникюрные ножнички. Схватил и стал тот кружок, которым место отметил, вырезать. Маленький-то кусок зажму и не отнимет, и пусть ругается, как хочет.