Мужчина пил пиво и смотрел телевизор.
По всей видимости, что-то из демонстрируемого вызывало у него негодование, потому что он матерился, а в тот момент, когда в комнату ввели меня, швырнул о стену пивную кружку и заорал:
— Ну что за ересь?!
— Геннадий Геннадьевич, — обратился к нему Антон, — вот, привезли.
Матерящийся мужчина в жилетке выключил телевизор и медленно повернулся ко мне. У него был жирный круг лица и точечные свиные глазки, в которых плавал угрюмый интерес без признака, к счастью, какой-либо агрессии.
— А, ну-ну, — проговорил он. — Заходи, любезная, располагайся. Ну, как самочувствие после курортов-то? В нашей немытой России, наверное, и быть-то уже западло?
Ну, Москва, Питер — это еще куда ни шло, а вот в Тарасов приехать — это ты, подруга, дала шороху. Присаживайся, говорю.
Я машинально села. За моей спиной встал бешеный с переднего сиденья джипа, а чуть поодаль остановился Антошка-актер.
— Да, Алинка, давно ты в гости не заезжала. Я уж и забыл, какая ты на рожу смазливая.
Я прищурилась и задала вопрос, наверное, самый неудачный из того, что вообще могла произнести:
— А ты кто такой?
Мужчина откинулся назад и протянул неодобрительно:
— О-о! Короткая у тебя память после курортов стала. Или она пьяная, под наркотой, а, Тугрик?
Человеком с собачье-монголовалютной кличкой оказался тот самый рыжеволосый смуглолицый парень, что злобно крысился на меня в джипе. Когда толстый окликнул его, он с готовностью выступил вперед и рявкнул:
— Да нормальная она, Геныч! Вовсе не бухая и не под наркотой. Ты че, сам не помнишь, — она о здоровье своем заботливится!
Корявое неграмотное слово «заботливится» вместо «заботится» прозвучало наиболее зловеще из всего сказанного.
— Вот и мне так же кажется, — сказал толстый, — никакая она не бухая и наркотой не крытая, так что уважительная причина, по которой она может память потерять, у нее отсутствует. Вот когда у моей сестренки загул был, она, помнится, не то что тебя, Тугрик, который под ее милого косил, и меня, родного брата, не признавала. Говорила, что я Александр Македонский и даже какой-то там торт.
— «Наполеон», — напомнил Тугрик.
— Ага, точно, — кивнул толстый. — Что же ты, Алиночка, своих не признаешь? Я за тобой такое авто послал — королева французская позавидовала бы.
— Во Франции республика, — ни с того ни с сего сообщил псевдоочкарик, — пятая.
Там давно уже королевы нет.
— Ну, значит, английская, грамотей ты наш, королева позавидовала бы. Лучших людей своих я за тобой послал, — продолжал толстый, наливая себе вместо пива уже водки и выдвигая откуда-то большой поднос с различными закусками. — Вот Антоша-актер, например. С ним ты пока незнакома была. Но он — талант, в театре играл, в пьесах классических, Гоголей-Моголей разных. Кого ты там, Антош, играл? Этого, как его… Хлюстикова…
— Хлестакова, Геннадий Геннадьевич, — недовольно, но четко ответил Сусанин. — Хлестакова из пьесы «Ревизор» Гоголя. А никакого не Моголя.
— Ну-ну, еще меня учить будешь. Пока ты, Антоша, университеты и театры разные через себя прокачивал, я в другом образование получал: афганское военное называется. Два с половиной года. Ладно. Это сейчас к делу не относится. А вот, пожалуйста, небезызвестный тебе, Алиночка, Вилька Тугрик, — вернулся толстый к прежнему обидно-издевательскому тону, — он же Тугарин Равиль Ахнефович. Без пяти минут муж твоей лучшей подруги Иры Калининой, моей сестренки заблудшей. Поговорить не хочешь, а, Алиночка? Ведь я много для этой нашей встречи сделал, так уж и ты меня не обижай, не морщи губок своих напомаженных. Ну, что молчишь-то?
— А что мне тебе сказать, Геннадий Геннадьевич? — наконец-то разобравшись, с кем имею дело, проговорила я. — Я, честно говоря, до сих пор не понимаю, чего ради твои бойцы меня сюда приволокли.
— Ах ты, сука! — громыхнул за моей спиной Тугрик, он же Равиль Ахнефович Тугарин. — Позволь, Геныч, я этой шалаве гладкошерстной втолкую, о чем тема!
И он рванулся ко мне явно не с намерениями пригласить на медленный танец.
— Оставь! — сморщился Гена Калинин. — Что, честное слово, как с цепи сорвался! Разберемся. Кто виноват, накажем.
Так что ты, Тугрик, не пузырься понапрасну, а то тебе никогда из тугриков в баксы не перекинуться.
Тот умолк, недовольный. Геннадий Геннадьевич снова обратил ко мне оловянный взгляд своих свиных глазок:
— Дело вот в чем. Конечно, не сейчас, а раньше надо было базар тереть, когда еще следы не остыли. Ну да ты стараниями своего муженька-киношника за бугор соскочила, на лыжах кататься. А тут ты каталась на хороших тачках. И в один прекрасный день дала джипарь свой подружке Ире. Та хоть и дура отмороженная, а все ж сестра мне…
— Геныч! — хрипнул, прерывая босса, Равиль.
— Закрой зевало! С тобой тоже не мешало бы разобраться, это ж ты ее потчевал дурью. И не трынди, что ты ее в диспансер на лечебку толкал. Знаю я твои диспансеры, Равиль.
— Я, Геныч…
— Все! Не о тебе речь. Так вот, Аля, машинку ты Ире дала, а машинка в тот же день и крякнула. Разнесло ее по кусочкам. С одной стороны, вроде бы и не резон тебе собственную тачку рвать, а с другой.., ты ведь ее не на свои бабки покупала, а получила от урода своего очередного, от Славки Грицына, работодателя моего бывшего. Так что, Алька…
— Ты что, Гена, — заговорила я, понимая, что дальнейшее мое молчание даст основание завалить меня новыми бессмысленными обвинениями, включая пожар Рима и убийство Джона Леннона, — думаешь, это я убила Иру? Я подложила в собственную машину динамит? Ты, Гена, белены объелся? Или просто объелся?
— Слушай дальше! — побагровев, рявкнул Калинин и, налив себе почти полбокала водки, опрокинул, даже не закусив, хотя на столе имелось много всяких вкусностей. — Джип подарил тебе Грицын, так?
— Ну, он, — несколько рассеянно произнесла я, окидывая глазами комнату и начиная вырабатывать план, как получше отсюда смыться без, что называется, телесных повреждений.
— А через два дня после того, как взорвался джип с моей сестрой, Славка Грицын вызвал меня к себе и заявил, что отказывается от услуг моего охранного агентства.
Сказал, что теперь мне только овощные базы и секонд-хенды всякие вонючие охранять дадут. А знаешь, чем он объяснил свое заявление? Что я бандит, который устроил взрыв собственной сестры, потому что она, дескать, всю нашу семью своей наркотой задолбала. И что машину выбрал удачную, убив, так сказать, сразу трех зайцев. Первый — Ирка, второй заяц — сам Славка, которому типа западло терпеть, что его подарочные машины взрывают, типа я так уязвить его хотел. А третий заяц — ты. Вроде я на тебя давно зуб имел и давно собирался с тобой.., это…
От выпитого у него начал заплетаться язык, а мысли передвигались этаким молодецким аллюром, не особенно разбирая дороги. Геныч опрокинул еще стопку, на этот раз закусил и долго, тщательно жевал.
Наконец он заговорил:
— А еще у меня запись есть. Ирка же любила себя на камеру писать. Так вот, за пару дней перед тем, как ей кранты.., она записала вот это. Тугрик, ткни-ка кассетку!
Я взглянула на экран телевизора: там возникло бледное лицо с черными тенями под глазами и вяло шевелящимся, как у выброшенной на берег рыбы, ртом. Губы у Иры были бесцветные и серые, без признаков макияжа совершенно. Впрочем, несмотря на явные свидетельства недуга, девушка на экране сохранила следы красоты, и наблюдательный человек, отбросив наслоившуюся шелуху пороков Иры Калининой, пришел бы к выводу, что еще лет пять назад она была замечательно хороша собой.
Прорезался голос. Он был такой же блеклый и пресный, как выталкивающие звук за звуком губы. Голос, впрочем, сохранил мелодичность, и в нескольких местах записи ясно почувствовалось, что речью Ира владела превосходно. Только не в таком состоянии, конечно.
А говорила она следующее:
" — Я знаю, что меня скоро не будет. Это совершенная истина. Я не пророчу и не боюсь. Да, впрочем, это уже и не важно. Мое личное мнение заключено во мне самой, и что оно будет стоить, если меня уже не будет? Э-э, вот только не надо меня учить. Бабушка всегда была моралисткой, и мама тоже. Утех, кто пьет и не пьянеет, дети алкоголики. Да, кстати… — Ира подняла палец. — Я тут хотела сказать, что если я скоро умру, то вы не думайте, будто я подохла свиньей.
И что, если я торчу? Главное не то, что человек торчит, а то, что он при этом может оставаться человеком. До определенной грани.
Знать бы эту грань, она ведь видна только со стороны. Но мне нашептали… — Девушка понизила голос почти до шепота и приложила палец к губам. — Я знаю, все они видят эту грань и подталкивают меня к ней. Вот Алька Бжезинская, пышная такая, нынче она стала Эллер… Ей невыгодно со мной общаться, она брезгует… Я думаю, что Алька не поскупилась бы дать мне откупных, лишь бы я забыла о ее существовании… Не деньгами, конечно, потому что деньги — обертки от конфеток, а что я заворачиваю в эти обертки, и так всем ясно, особенно доктору Берковичу из наркошного диспансера. Нет, не деньгами. «Борзыми щенками». Ага, ага!