Ознакомительная версия.
Кобель лениво шлепнул пооблезлым хвостом по земле и снова зевнул.
– У Сары ни детей, ни внуков, всю жизнь наособицу, как приехала, то никогда, ни с кем близехонько не сошлась, оттого наши и подивились все, когда она Берту к себе позвала. А потом, как померла, то ждали, когда Берта старухино золотишко тратить начнет.
– Какое золотишко? – Семен стряхнул со штанины цепкий деревянный завиток. А Федор Дмитрич, сунув окурок в жестянку, уже до половины заполненную, пояснил:
– Старухино. Я-то не знаю, в хату не заглядывал, но поговаривали, что Сарка-то не из простых, что навроде из ссыльных родители ейные, но раз дочку из ссылки вытянули да, почитай, под самой Москвою поселили, то не задаром же. Может, и так оно, а может, и не так, чай, были б деньги, Сарка доярок наших не обшивала б, благородная как-никак… или не благородная? – Федор Дмитрич хлопнул кулаком по груди, потом, зло сплюнув в банку-пепельницу, добавил: – Ничего об ней не знаю, вот что старая была – то да, до ста дожила, а все в уме, не сдетинела, не слегла, до последнего по хате ковыляла и во двор выходила, и чтоб жаловаться, то это нет. Крепкая баба. И если сберегла золотишко, то свое же, чего на чужое рты разевать? Ну так нашим-то не скажешь, после Саркиной-то смерти принялись к Берте в гости шастать. Как только хату не обнесли?
Федор Дмитрич, перевернув сук другой стороной, взялся за рубанок.
– Да и не было никакого золота-то, Берта б не удержалася, начала б тратить, разве что… – Он замолчал, поскреб заросшую седой щетиной щеку. – Вот если только Людке… Берта-то слабенькая, жила как птичка, есть день, и ладно, а вот Людка – другое. Вот если б не знал, что не родная Саркина внучка, так в жизни не подумал бы… по ним сразу видно – одна кровь.
– Это как?
– Обыкновенственно, Людка малая идет, поздоровкается, вежливо вроде, а все одно будто свысока. Ну один в один – Сарка. И вот ведь скажешь чего – фыркнет, нос заворотит и все по-свойму сделает. Аристократка, мать ее за ногу… и никого ни в грош не ставила, даже мать родную. И опять как Сарка, любить любила, но слушаться – так это нет. Ох и упертая… но злая, на людей злая, оттого и вышло так.
Пес, перевернувшись на спину, задрал в небо тощие лапы, выставил брюхо в розовых проплешинах, раззявил черную пасть, вываливши язык. Федор Дмитрич, глянув на него, только хмыкнул да, отложив рубанок, предложил:
– В дом пошли, там оно не жарко, поговорим.
Семен кивнул, в доме так в доме.
– Сам делал, – Федор Дмитрич с гордостью похлопал серьезного вида шкаф, занимавший целую стену. – И стол тоже, и стулья. Я вообще люблю с деревом-то…
Стулья, как и шкаф, отличались той слегка массивной солидностью, которая ассоциировалась в Семеновом восприятии с надежностью. В комнате было чисто, светло и хорошо, никаких цветов, сушеных ли, распиханных ли в горшках по углам, а из икон – старая, подвыцветшая фотография, убранная под стекло.
– Не хочу во дворе трепаться, оно-то, может, и не услышит никто, ну а все одно в доме спокойнее, – пояснил Федор Дмитрич, доставая из шкафа графин зеленого стекла, до половины наполненный темно-красной, в черноту почти, жидкостью. Позже к графину добавились две рюмки из того же набора.
– Еще теща моя, царство ей небесное, покупала, – пояснил хозяин, наливая. – Она и наливочку делать научила, черносмородиновая, на перваче, вот где здоровье, а то это, что в магазинах, – баловство одно, ни вкусу, ни духу. Ну, будьма, помянем…
Настойка оказалась крепкой и ароматной, проскочила легко, чуток царапнув горло, зато на языке остался терпкий привкус черной смородины. Федор Дмитрич, занюхав рукавом, продолжил:
– Так вот, если про Людку-то. Это ж она меня на работу и позвала. Подкатила как-то разок к хате и говорит: дескать, тебя, дядя Федя, я знаю хорошо, человек ты надежный, рукастый, а теперь на пенсии, ну а тут работа имеется. Я что, я от работы никогда не бегал, вот и согласился.
Смородиново-самогонный аромат плыл по комнате, слабый, едва различимый, но от него хотелось чихать либо же, как Федор, рукавом занюхать выпитое.
– Ничего не скажу, платили аккуратно, да и работа нетяжелая. Кусты подрезать, деревья подвязать, по осени листья поскребсть, чтоб на территории порядок был. Забор опять же покрасить, ну да и мало ли зачем мужик спонадобиться может, там же ж с обслуги одни бабы… не, вы, товарищи, не подумайте, я ж не против баб, да и управлялися эти две крепко. Два сапога пара… или две туфли скорей уж, – Федор засмеялся собственной шутке. – Что Валька, что Людка… да только в последнее время что-то у них не ладилось.
– Что именно? – уточнил Семен скорей для того, чтоб в разговоре поучаствовать, а то выходило, что говорливый Федор Дмитрич сам монологи плел, а Семен будто бы и не при деле. Федор Дмитрич, стащив бандану, руками пригладил седые кудельки, которые послушно прилипли к смугло-розоватой, смоченной потом до блеска коже.
– Откуда ж мне знать, я ж не директором, я ж так, кусты стригу, но не слепой, вижу: раньше-то по маю-июню все дома занятые стояли, а тут и половины не наберется, и на стоянке машин раз-два и обчелся. Значится, перестали людишки ехать…
– Перестали, говоришь? – Венька склонился над бумагами, точно пытался увидеть в них что-то новое, до этого моменту невиданное. В кабинете, после просторного дома Федора Дмитрича, было тесно, пыльно и душно, из приоткрытого окна привычно тянуло горячим асфальтовым духом, и тяжелые листья фикуса слабо покачивались, будто от ветра.
– А что, вот тебе и повод! Пансионат перестал приносить доход, так?
– Ну, может, и так. – Поездка утомила, хотелось домой или к Машке, та брату обрадуется, накормит, напоит, почти как в сказке, вот только баню не затопит, и то потому, что в городской квартире бани нету.
– Вот и решили продать дело, только директрисе нашей не хотелось с подружкою деньгами делиться… или та вообще против продажи выступала! – Венька щелкнул пальцами, материализовавши в воздухе очередную гениальную идею. – Точно! Одна была «за», другая – «против». Не поделили. И решили вопрос, что называется, кардинальным образом! Вот! В общем, так, нужно насчет «Снов» поподробнее: сколько стоит, может, выставлялся на продажу, да Рещиной поплотнее заняться…
«Всего два дня минуло, а я извелась. Когда сажусь писать, вроде бы легче становится, сначала вот письма – три и даже четыре, но то, последнее, сожгла, уж больно слезливым получилось. С ужасом слушаю разговоры о войне, пыталась и газеты читать, но в них все так непонятно, а от разговоров, которые ведут все и всюду, становится по-настоящему жутко. Н.Б.».
«Неделя уже, нету писем. Я каждый день справляюсь, сама перебираю конверты и стыжусь этой торопливости. И того, что, не находя желаемого, начинаю плакать. Я каждый день в слезах, и завариваемые кухаркой по матушкиному велению травы не помогают. Горькие, как мои мысли.
Не пишет… почему не пишет? Хоть бы пару строк…
Его прощальный подарок-медальон – единственное мое утешение, возьмешь в руки – и внутри будто отпускает. Оживают воспоминанья. Мы гуляем… разговариваем… о чем? О стихах, кажется, о том, что век Пушкина и Лермонтова минул… иные герои…
Ну вот, снова слезы. На медальоне лев держит в лапах солнце. Лев – Левушка, он говорил, что я – единственное его солнышко. Так отчего забыл? Как можно забыть о солнце? Н.Б.».
Этот день мало чем отличался от прочих, солнечно-яркий, разбавленный свежей, не запыленной еще зеленью, редкими ватными облачками да крашеным щебнем дорожек. По дорожкам я и гуляла, точнее, дойдя до забора, возвращалась назад, в ставшую привычной и даже приятной пустоту моих апартаментов. Там будет скука и застывшее время, тут жизнь от завтрака до обеда, от обеда до ужина, и не понятно, отчего я до сих пор не уехала.
Из упрямства, наверное…
Этот домик стоял в стороне, стыдливо задвинутый за колючий куст можжевельника и лысоватую слегка, будто поободранную сирень.
– Эй!
Я обернулась, на пороге в нарочито-небрежной позе, опираясь локтем на дверь и сунув вторую руку за широкую пряжку ремня, стоял мужчина. Невысокий, худощавый, он был одет в широкие, вытертые на коленях джинсы, ярко-красную борцовку и панаму с широкими обвисшими полями.
– Эй, девушка, а давайте познакомимся! – Он сдвинул панаму на затылок. Панама была мятая и выцветшая, правда, неравномерно, кое-где ткань сохранила исходный ярко-васильковый цвет, который резко диссонировал с общим блекло-голубым фоном, а тот, в свою очередь, совершенно не сочетался с ярко-красной обгоревшей физиономией незнакомца.
– Так что? Познакомимся?
– Зачем?
– Ну… так просто. – Он пожал плечами и, скривившись, пожаловался: – А я вот обгорел.
– Вижу.
Идиотский разговор, нужно послать его куда подальше и возвращаться к себе. Тип подошел поближе, осторожно прикоснулся к своему лицу, вздохнул и, высунув язык, провел по верхней губе.
Ознакомительная версия.