— Не двадцать, а только восемнадцать, — поправил с неудовольствием полковник. — Но бросим политику. Всё, что о ней говорят и пишут, это общие места... Вот несут твою икру.
— Пью первую рюмку за того, кому ей обязан, — сказал Джим.
— Спасибо, мой милый.
— Разумеется, это Джи-Ар-Пэтерсон. Ведь, правда, дядя, вы на него поставили?
— Нахал! — сказал полковник. Он требовал от племянника почтительности; Джим это знал и не выходил из должных пределов, придумав форму почтительных дерзостей. — Кстати, я, гастроном старой школы, не заказал бы и икру, и омара. Либо то, либо другое, — поддразнил он племянника.
— Я пользуюсь случаем. Без вас я этого себе не позволил бы, денег нет. Это самые вкусные вещи в мире! Если б, как в вечном и глупом предположении, меня сослали на необитаемый остров и предложили там есть всегда только одно блюдо, то я взял бы эти два. А вы?
— Выпьем по второй рюмке водки и давай говорить серьезно.
— Хорошо. Ругайте меня, если нельзя иначе.
— Нельзя. Когда ты, наконец, станешь человеком? Тебе уже двадцать шесть лет, а по характеру тебе шестнадцать... В каком состоянии твои любовные дела? Ты писал, что расстался с ней, — сказал полковник. Джим ему рассказывал правду о своих интимных делах; по крайней мере, полковник так думал и этому радовался.
— Мы надоели друг другу. Она за что-то рассердилась. Вероятно, она была права. Ничего, найдем другую. Уже одна есть в виду.
Полковник покачал головой, непохоже изображая на лице сокрушение. В душе он немного гордился победами племянника.
— Женщины тебя погубят, мой друг. Плохо верю, что ты найдешь себе подходящую жену. Настоящая жена живо сбила бы с тебя спесь. Нет великого человека не только для лакея, но и для его жены. Впрочем, бывает обратное, только реже.
От «настоящей» жены я тотчас, на зло вам, сбегу... А отчего вы не женились, дядя? — спросил Джим, впрочем хорошо знавший, что ответа не получит. Он давно слышал, что дядя в молодости был влюблен в какую-то красавицу и что она предпочла ему богатого промышленника. «Это могло вызвать презрение к женщинам, или ненависть к богатым промышленникам, или решение самому стать богачом во что бы то ни стало, а у дяди ничего такого не вызвало, — всегда думал Джим с некоторым недоумением. — Правда, он позднее уте-утешался с дамами достаточно часто. Только мне читает наставления. Когда-то он, вероятно, был тоже хорош собой». Возраст дяди казался ему пределом старости.
— Это тебя не касается. У тебя вечно будут романы средней продолжительностью в два месяца.
— Это еще не так плохо.
— А затем тебя женит на себе какая-нибудь кухарка... Ты слишком начитался Достоевского, — сказал полковник, приписывавший самое тлетворное действие русским романистам, особенно Достоевскому, о котором он, впрочем, имел довольно смутное представление: начал когда-то читать «Униженные и оскорбленные» и не мог дочитать от скуки.
— Вы мне уже это не раз говорили.
— Но сейчас ты ни в кого по-настоящему не влюблен?
— Нет. Впрочем, я не знаю, как вы понимаете «по-настоящему»?
— Во всяком случае, невесты у тебя нет? Жениться ты не собираешься?
— О, нет! За кого вы меня принимаете, дядя? — возмущенным тоном спросил Джим.
— Ну что ж, перейдем к делу, — сказал, помолчав немного, полковник. — Ты по-прежнему недоволен твоей службой?
— Разумеется, недоволен. Адская скука! Зачем только вы меня на нее определили?
— Мой милый, тебя и сюда определить было нелегко. Не забудь, что ты вышел из Пойнта предпоследним.
Я действительно вышел предпоследним, но только из-за математики и поведения. Конечно, лучше было бы выйти последним. Это было бы хоть эффектно: последний в выпуске!
— Годишься ли ты вообще для военной карьеры? А если нет, то для чего ты, собственно, годишься? Не так давно ты хотел избрать специальностью музыку, и действительно у тебя были способности...
— Гениальные! Но вы считали бы семейным позором, если б ваш племянник стал каким-нибудь жалким композитором вроде Вагнера.
— Ты становишься хвастуном! — сказал полковник. Он знал, что Джим не страдает манией величия, а, напротив, совершенно в себе не уверен; просто усвоил странную манеру речи.
— Нет, я не хвастун. У меня всё зависит от настроения. Иногда я чувствую себя победителем и даже нахалом, вроде как барышня, выставляющая свою кандидатуру на звание мисс Америка. А раз как-то на пароходе я увидел на дверях уборной надпись: «Gentlemen» и чуть не спросил себя, имею ли я право войти.
— Это уж, конечно, преувеличение в другую сторону, — сказал полковник, засмеявшись. — В том, что ты джентльмен, не может быть сомнения, но мы говорим не об этом. Молодых людей, играющих на рояле, очень много.
— Но как я играю! Я несравненный знаток! У меня даже есть музыкальный словарь Римана, в который я, впрочем, никогда не заглядываю, как большинство пианистов.
— Перестань шутить, я говорю очень серьезно. Если б я думал, что из тебя может выйти Вагнер, я первый тебя благо словил бы на музыкальную карьеру, — сказал полковник, не вполне искренно. — Но этого не видно. Ты просто «эстет», — довольно пустая порода людей. У тебя были способности и к литературе. Когда у человека слишком много разных способностей... — Полковник не докончил фразы, увидев огорчение племянника. — Как бы то ни было, ты записался в армию добровольцем и прекрасно сделал. На зло тебе, война кончилась как раз тогда, когда кончилась твоя военная подготовка. Но если б ты попал на войну, ты был бы очень разочарован. ' Война могла быть поэтической в былые времена. Теперь в ней ничего поэтического нет. А новая война была бы просто бойней. Романтики не будет уже потому, что впервые в истории гражданское население будет подвергаться еще большей опасности, чем армия. Тебе никак не удастся рисоваться перед нью-йоркскими барышнями: барышень будет убито больше, чем офицеров.
— Особенно, чем штабных. С тех пор, как существуют аэропланы, между штабами установилось молчаливое соглашение: Фош не бросал бомб на Гинденбурга, а Гинденбург на Фоша; немцы в Африке не старались убить Монтгомери, а англичане не пытались убить Роммеля. Это было бы не элегантно.
— Едва ли не единственный род военной службы, где еще сохранилась романтика, это мой: разведка.
— Отчего же вы меня туда не отдали?
— Не скрою, у меня были колебания. Ты не очень подходящий человек для этого дела. Так ты недоволен работой в Public Information? Что ты, собственно, там теперь делаешь?
— У меня очень много работы. Прежде всего мне нужно было заучить, какие именно державы входят в Североатлантический союз!
— Да это всякий знает.
— Едва ли знает сто человек на земле. Попробуйте перечислить, дядя.
— Соединенные Штаты, Англия, Франция, Италия, Греция, Турция, Бельгия, Голландия, Дания, Канада... Норвегия... Исландия...
— Браво! Но это только двенадцать, — сказал лейтенант, загибавший пальцы во время подсчета. — А еще две?
— Странно: не могу сейчас вспомнить.
— Вы забыли Португалию!
— Да, правда.
— И Люксембург! Вы забыли Люксембург с его мощной армией!
— А что ты изучил еще?
— Помилуйте, а имена! И какие имена! Знаете ли вы, как зовут представителя Голландии? Его зовут Алидиус Вармольдус Ламбертус Тиарда ван Штарненборг Стакхувер! Попробуйте повторить! И еще хорошо, если я произношу правильно!
— Вижу, что делами тебя не переобременяют. Думаю, что и продвижение твое по службе будет медленным. Это тебя не слишком огорчает?
— Огорчает, но не слишком.
— Я знаю, ты не честолюбив. Или, вернее, ты сам не знаешь, честолюбив ты или нет. Думаешь ли ты когда-либо вообще о своем будущем: не о нынешнем дне и не о завтрашнем, а о будущем?
— Думаю, — ответил Джим. Хотя сказал он это с чувством обиды за то, что дядя так мало его понимает, уверенности в его тоне не было.
— А по-моему, ты никогда и вопроса себе не задаешь: «Чего я хочу? что я умею делать? что я буду делать в жизни?» Ты умен, я не сказал бы даже, что ты не умеешь думать: ты просто не пробовал.
— Это было бы очень грустно, если б было так. Но это не так. Я думаю очень много.
— Быть может, только тогда, когда ты говоришь. Такие люди есть. Если б я спросил тебя, о чем ты думаешь, ты не мог бы ответить. Мой милый, ты, к несчастью, усвоил себе странное, не то шутливое, не то ироническое, отношение к жизни: надо, мол, проводить ее по возможности веселее, а серьезного ничего на свете нет. Серьезное на свете есть.
— Вы преувеличиваете, — сказал Джим. «Может быть, дядя говорит и правду, но странно, что говорит это именно он. Человек, прослуживший всю жизнь в разведке, не должен был бы впадать в тон Эмерсона», — подумал он. — Вы очень преувеличиваете. Я думаю много, и не тогда, когда я говорю, а гораздо больше дома, один, за роялем, за письменным столом. Если же вы хотели, чтобы я стал «серьезнее», то, повторяю, зачем вы меня определили в самый пустой отдел в Роканкуре?