Был еще один, беспроигрышный, с его точки зрения, вопрос, который могли задать ему на дознании: как он, не имея специального разрешения, оказался в пограничной зоне? Но помилуйте, с «младых ногтей» живя и работая в глубине России, в Горьком, он и понятия не имел ни о какой погранзоне, не то что о допуске в нее по специальному разрешению! Что в этом особенного или противоестественного, если человек он сугубо гражданский, обычный инженер-строитель, каких тысячи и тысячи… Не всем же проявлять бдительность и крепить обороноспособность страны, кому-то надо и пахать, и сеять, и строить дома… Вот именно.
Естественно, по месту жительства немедленно пошлют запрос, и оттуда по телетайпу придет подробное подтверждение, что да, такой-то и такой действительно и проживает, и работает, а в данное время находится в законном очередном отпуске за пределами города… Этого вполне будет достаточно при такой пустяковой, такой очевидной вине — нарушение погранрежима. В ту неведомую строительную контору направят официальный акт о задержании, чтобы администрация применила к подчиненному соответствующие строгие меры, а его самого, завершив формальности, рано или поздно отпустят с внушением, и этим все кончится… Что касается настоящего горьковчанина, чьими документами он воспользовался, то истинное его нахождение, истинная судьба никому на свете, кроме него, неизвестны.
Лежа в неподвижности, он удовлетворенно чмокнул губами: тут сработано чисто, не оставлено и малейших следов. Значит, выбросить из головы даже само напоминание. Что в итоге?
Он прикидывал, не особо вникая, и другие вопросы, могущие возникнуть вскоре. Его новый знакомый, островной житель, чья жизнь закончилась так трагично? Да, крайне неприятно, он очень сожалеет, что так получилось, но ведь был шторм, светопреставление, а у стихии свои законы, и жертвы она выбирает сама. Дело случая, что за борт смыло одного, а не двоих: произойди иначе, и спрашивать, восстанавливая истину, было бы не у кого.
Здесь Рыжий, вновь ярко, будто почтовая марка на конверте, возникнув в напряженно работающем сознании, уже не докучал почти натуральной свирепой игрой, а выступал чуть ли не в роли союзника и спасителя. Мертвый, он был ему не опасен, потому что уже самим фактом гибели снимал с напарника лишний обременительный груз, явные свидетельства его вины и причастности к преступлению, как именовались подобные деяния на юридическом языке враждебной, столь ненавистной ему страны, где приходилось отрабатывать куда как не сладкий хлеб.
Упоминание о еде на миг приостановило логические построения, вожделенной болью набежавшей голодной слюны свело челюсти. С каким наслаждением он закусил бы сейчас бутербродом и выпил большую чашку кофе! Не того жидкого коричневого пойла за двадцать копеек в уличной забегаловке, а сваренного по-восточному в серебряной джезве на прокаленной мелкой гальке — так, как он обычно готовил себе, — в память о Востоке! — когда пребывал в хорошем расположении духа и дела его шли отлично.
Правда, и сейчас нельзя было сказать, что фортуна явила ему вместо прекрасного лика костлявую спину, и сейчас он ни минуты не сомневался, что выпутается из щекотливого положения, в которое попал уже на финишной черте, сделав все, за что, собственно, и получал ежедневный кусок хорошего хлеба с хорошим маслом. Но сейчас под рукой у него не было ни привычной джезвы старого черненого серебра, ни банки жареных зерен томительного запаха, ни даже обычных домашних тапочек, в которые он облачался, когда ныли, давая знать о прошлых невзгодах, его натруженные ступни.
«До рассвета еще далеко, — прикидывал он на глазок, потому что часы — не „Сейко“, не еще какой-нибудь суперхронометр, а обычный, ничем не примечательный „Луч“ Угличского часового завода — с него предусмотрительно, как и положено, сняли. — Надо уснуть. Обязательно постараться уснуть».
Чувствительный до болезненности к различного рода запахам, он, едва дотянув одеяло до подбородка, тотчас уловил специфический душок не то карболки, не то еще какого-то дезинсекта, столь свойственный всему казенному, в том числе и гостиницам, где приходилось бронировать номера или останавливаться на ночлег. Правда, нынешний «номерок» мало напоминал комфорт «Интуриста» в Юрмале, но все же ниоткуда не дуло, не капало, что можно было счесть за благо в пору, когда отовсюду наползала осень, земля превращалась в слякоть и ветер обрывал с деревьев последнюю ненужную листву.
Он всегда относился с неприязнью, раздражением и глухой враждебностью к этой поре года, потому что слишком хорошо помнил стылую, бесприютную осень в Гамбурге, где ему однажды пришлось особенно тяжко, где он загибался в полнейшем одиночестве и тоске, будто последний пес, пока его не подобрали и не выходили, пока впереди не забрезжил мучительный и желанный свет избавления и надежды…
О, не хотел бы он такого повторения пройденного пути, врагу бы не пожелал изведать то, что изведал сам. Не надо подробностей, останавливал он себя. Не стоит углубляться в душу и ковырять иголкой в ране, которая давно отболела и затянулась розовой новой кожей, реагирующей на всяческие перемены и внешние раздражители… Он умел быть благодарным, никогда не забывал, в какой оказался яме с крутыми и осыпающимися краями, откуда самому не выбраться ни за что. Он умел помнить добро и готов был платить за это добро любые проценты, и тот, кто жестоко голодал без гроша в кармане, кто, покрываясь коростой, заживо гнил, кого кропил дождь и жгло немилосердное солнце, — о, тот знает, что это такое — плата за жизнь…
Он спохватился, что забрел памятью не туда, куда нужно, когда почувствовал, что дыхание его сбилось с ровного привычного ритма, понеслось скачками, будто настеганная лошадь или, точнее, строптивый автомобиль в неумелых руках новичка.
«Стоп! — сказал он себе. — Что-то я становлюсь сентиментальным. Или старею? Не о том теперь надо думать. Не о том, не о том, не о том…»
В сущности, что о нем было известно тем, кому, может быть, уже наутро предстояло вести с ним беседу? Практически ничего. И узнают только то, что он сочтет нужным, сообразуясь с легендой, им заявить. Прежде ему это легко давалось — искренность, особая доверительность в разговоре, которые сразу располагали к нему людей. Отработанный механизм взаимоотношений, верил он, не подведет его и теперь. Главное — держаться избранной тактики, первую часть которой он уже осуществил: благополучно избежал первичного, самого результативного, в общем, допроса, убедительно изобразив донельзя изнуренного, измотанного вконец человека. Все остальное должно пойти как по накатанным рельсам. Иначе, считал он, все пройденное и приобретенное им за прошлую жизнь — очень специфичные навыки и собственное недюжинное чутье, поистине универсальное образование, включавшее знание четырех языков, — иначе все это ничто, шелуха, дым. А он пока что, до сего дня, ставил перед алтарем три свечки и твердо верил в три начала: себя, свои природные способности и, чего греха таить, капризную стерву — удачу — и потому не допускал мысли о случайном промахе или, упаси Бог, провале.
«Ведь им даже не известно мое настоящее имя! — с тихой радостью подумал он и усилием воли вновь смежил веки, чтобы на сей раз уже без сновидений и нервотрепки докоротать ночь. — Для них я — всего-навсего Горбунов Николай Андреевич, ничем не примечательный инженер ничем не примечательной стройконторы. На том и будем держаться. Хороший бегун, если не может достичь призовой черты первым, сходит с дистанции. А мне до финиша еще далеко…»
В минуты, когда пропахшая духотой закрытого помещения и карболкой ночь сомкнулась над ним спасительной темнотой, давая отдых уставшему телу и истрепанным нервам, когда сознание меркло, успокоенное радужной феерией цветных картин, возникавших под крепко сжатыми веками, — в эти бестрепетные минуты он даже не подозревал, как недалек собственный его сход с дистанции, как неумолимо реален и близок последний его финиш в сумасшедших гонках по круто изгибающейся спирали… Много позже, по привычке суммируя итоги, он с иронией подумает, что, пожалуй, трех свечей перед алтарем всевышнего было мало. Наверно, не столь безмятежен был бы его сон в ту душную осеннюю ночь, подскажи ему провидение, дай намек, что подлинное его имя — Джеймс Гаррисон — стало известно компетентным органам задолго до того, как в управление комитета государственной безопасности по Горьковской области поступил сигнал о странном пациенте — некоем Горбунове Николае Андреевиче, доставленном в травмопункт с тяжелейшей травмой черепа, в полуживом состоянии. Это был сильный и мужественный человек, который, едва обретя способность говорить, обрисовал приметы напавшего на него человека, в точности совпадавшие с обликом того, кто проходил по служебным документам под малопривлекательным псевдонимом Крот.