Дверь открывается, и старик в кожаной куртке кричит с порога:
— Выходить строго по очереди, не толпиться и не спешить, а главное, крепко-накрепко держать свои вещи.
Мои блатные знакомцы исчезают первыми. А я на всякий случай позвоню в угрозыск: может, там и заинтересуются.
От управдома — им оказался тот самый старик в кожаной куртке — звоню на Петровку, 38. К телефону подходит начальник отдела — так он мне представился — Стрельцов. Рекомендуюсь и рассказываю о заинтересовавшем меня инциденте.
— Сразу видно журналиста, — говорит он.
— Почему?
— Уж очень точны у вас словесные портреты. Ворье, конечно. Если попадутся, возьмем.
Я начинаю злиться.
— А если не попадутся?
— Попадутся. Для чего им в Москве сидеть, когда город эвакуируется? И есть действительно такие квартиры, из которых все жильцы выехали. Кстати, вы ко мне от управдома звоните?
— От управдома.
— Тогда скажите ему от моего имени, чтобы он завтра же вместе с участковым обошел все брошенные квартиры и опечатал их.
Передав управдому приказ уголовного розыска, ухожу наконец домой. Дверь открывать своим ключом не приходится, мать уже вернулась из убежища.
Мать в заплаканными глазами проводила меня к себе в комнату. Леночка лежала на кровати неузнаваемо похудевшая: волнения, волнения. Как-никак, а эвакуация — это далеко не праздник.
На круглом большом столе было навалено все, что мать собиралась увезти с собой. На три чемодана примерно. Я, как главный упаковщик, сразу же начинаю отбор.
— Ты не спорь, мама, Вадик знает, что нам понадобится, — говорит, не вставая, Леночка. — Театральные мои вещи у нас — в общем багаже вместе с декорациями. Ну а личное все, что нам может понадобиться, Вадим отберет.
У меня жесткий курс упаковки. Постельное белье? Хватит двух комплектов. На одном спите, другое стирается. Все шерстяные вещи прежде всего: зима в Куйбышеве тяжелая. На лето тоже немногое нужно. А это что? Сервиз? Хватит двух фаянсовых кружек и одной эмалированной для заварки. Двух глубоких тарелок достаточно, а может, и они не понадобятся, в столовке кормиться будут. Кухонную посуду сократить вдвое по той же причине.
Через час большой, а по-моему, даже слишком большой чемодан готов. Мать плачет, Лена молчит, а я ухожу от греха подальше. Курят у нас в передней — огромной и захламленной чьими-то сундуками и корзинами. Сейчас тут двое: портной Клячкин и оркестровый музыкант Мельников. Клячкин прозевал эвакуацию: мастерская его попросту разбежалась кто куда, а он решил твердо: из Москвы ни шагу! Стар, мол, для фронта, а рабочие руки и здесь пригодятся.
— На интендантский паек хоть сейчас иди. Портных, оказывается, и тут маловато. Фронт близехонек, а шинельки да ватники очень требуются, — ухватил я его реплику, — да и моя Анна Власьевна по специальности — брючница. А штаны кроить — что штатские, что солдатские, не все ли равно?
— Ну а мне не все равно, — откликнулся его собеседник. — Сейчас я в оркестре Большого театра, составили все-таки из оставшихся. Работаем по соседству — в Экспериментальном. И оркестр играет, и публики — полон зал. А что будет, когда наши к Мазилову отойдут?
— Не отойдем мы к Мазилову, Михал Михалыч, — вмешиваюсь я. — У нас в редакции два военспеца сидят. Они бы вам объяснили, что фронт под Можайском, а не в полуверсте от Москвы. Тысячи самолетов к Москве рвутся, а пропускаем мы их только поштучно. Да еще сбиваем где-нибудь на окраинах города.
— Был случай в истории, когда Москву сдали, Вадик, — мнется музыкант. — Страшно мне. По-соседски говорю: страшно.
— А вот до такой степени пугаться не следует: сквозь закрытую дверь слышно. — Это выходит из своей комнаты, присоединяясь к курильщикам, седой, коротко стриженный человек в морской тельняшке. Это командир ремонтирующегося в Мурманске бронекатера, приехавший по командировке в Наркомат обороны. Семья у него где-то в эвакуации.
— Не пугайтесь, дружище, — повторяет он, — я и без Вадиковых военспецов вам скажу, что к Москве они не прорвутся. История редко повторяется, да и стратегическая ситуация сейчас совсем другая, чем в годы Кутузова. Что было целесообразно тогда, не годится теперь, и наше военное командование хорошо знает об этом.
Раздался звонок. Протяжный и длинный, как звонят обычно почта или милиция. Я впустил участкового и двух его спутников: мужчину лет сорока, а может, и больше, к тому же давно не бритого, и женщину чуть помоложе. Оба — с чемоданами. В том, что это муж и жена, никто из нас не усомнился. Да и одеты они были почти одинаково: он — в черной кожанке, она — в матовом черном плаще, волосы от дождя мокрые. Но смотрели мы все не на них, а на участкового. Зачем он?
— Где тут у вас комната Пахомовых? — спросил он.
Я указал на левую дверь по коридору с краю:
— Так она же опечатана.
— Я ставил печати, я и сыму, — сказал участковый. — Вот, новых жильцов к вам привел. Их дом сейчас разбомбили.
Он уже снимал сургуч с двери.
— А законно ли это? — усомнился я. — Вернутся же когда-нибудь и Пахомовы. Не на фронт поехали, а на Дальний Восток. И все вещи их здесь.
— Не вернутся Пахомовы, — нахмурился участковый. Он смотрел не на нас, а себе под ноги. — Сожгли их эшелон под Москвой — две бомбы, одна за другой. И вещички их никто не востребует.
Мы молчали, пока новые жильцы размещались в комнате: где-то ведь надо жить.
Когда участковый ушел, новый жилец вышел в переднюю.
— Обычно так бывает: все соседи по квартире или друзья, или неприятели. И нам бы хотелось, чтобы вы приняли нас как друзей, — сказал он. — Прошу любить и жаловать, как говорят в таких случаях. Фамилия моя Сысоев, а зовут Павлом Филипповичем. Специальность — главный бухгалтер, работаю в промысловой кооперации. Иринка моя там же, только в другом отделе. На кухню не претендуем: обедаем в столовке, а завтрак и ужин можно и на электроплитке согреть. Возвращаемся запоздно, никого не побеспокоим. Иногда и дома сидим, если работы, как говорится, по горло. Людей-то меньше половины осталось, за троих приходится лямку тянуть. Вот такие-то пироги, друзья.
— Запоздно возвращаться — ночной пропуск надо иметь, — сказал Клячкин.
— И пропуска есть, и в темноте ходить научились.
— А с военной службой как? — спросил капитан.
— Забронирован по месту работы.
— Ну так до конца войны и проживете здесь. Соседи у вас все нестроевики. Один на флейте в оркестре играет, другой военные шинели шить собирается. А третий и хотел было в рай, да грехи не пускают. Только меня, может быть, вы в последний раз видите.
— Я так и понял, что вы человек военный.
— Березин, — назвал себя капитан. — В командировке здесь.
— Страшновато все-таки в Москве оставаться, — сказал Сысоев. — Столько пережито — не расскажешь. А бои все идут, и с боями все дальше отходим.
Капитан пожевал губами, будто какие-то нужные слова подыскивал. Щеки его еще глубже запали. Я все ждал, ждал этих слов и дождался:
— Верно, отходим. Так ведь и пружина, если давить на нее, сжимается. Я в наркомате со многими специалистами говорил. И ни один не сомневается: именно здесь, под Москвой, мы разобьем гитлеровские армии «Центра». Они к нам разведчиков забрасывают. Пусть! Не так уж страшно. О чем сообщат им эти разведчики? О том, что Москва на осадном положении живет и работает. А когда осадное положение объявляется? Когда город штурмом брать надо. А вот силенок на такой штурм у пресловутого «Центра» нет. Тут за каждый километр битыми дивизиями расплачиваться приходится. И распрямится наша сжавшаяся пружина, да так распрямится, что придется им далеко от Московской области зимовать. И летать тогда над вашими домами их самолеты не будут. И о воздушной тревоге забудете.
Усомниться в такой истовой вере в разгром Гитлера под Москвой никто не отважился. Наш собеседник ушел устраиваться на новом месте, а я оглянулся на дверь наших двух смежных комнат. Светящаяся полоска под дверью исчезла: мать и сестра уже легли спать.
Встал я с ними в четыре утра, чтобы проводить обеих до поезда. Но не пришлось: в поданном театром автобусе не нашлось места для провожающих. Проститься едва удалось здесь же у подъезда, махнуть рукой и проследить взглядом за автобусом, сворачивающим на углу у Петровки.
И тут мне пришла в голову одна мысль: а не попытаться ли мне еще раз попроситься на фронт. Ведь говоря о свежих дивизиях, капитан подразумевал и дивизии добровольцев. А я знал, что штаб одной из таких дивизий находился на аэродроме. От Кузнецкого моста это было совсем не близко, но досыпать утренние часы уже не хотелось. И я, надев ватник и кепку, зашагал через весь город пешком: подходящего транспорта не было.
В октябре сорок первого года Москву было трудно узнать. Не холодная осень, сменившая сентябрьское бабье лето, не ледяной шквальный ветер, метавшийся по безлюдным утренним улицам, так неузнаваемо преобразили привычный их облик. Другое — белые бумажные кресты, наклеенные на оконные стекла: люди говорили, что это предохраняет стекло от взрывной волны. Грузовики, покрытые брезентом, выкрашенным желто-зелеными пятнами. Мешки с песком, уложенные штабелями у магазинных витрин, — и это годилось для укрытия окон от возможного артиллерийского обстрела. «Слоны» на бульварных перекрестках — так прозвали в Москве большие брезентовые аэростаты, которые ночами поднимались на защиту города от вражеских самолетов. Все это я видел по утрам, когда уходил на работу в редакцию. Но сейчас осознавал эти изменения, будто видел их в первый раз.