Я прислушалась к себе. Голова была пуста, как барабан. Я потрогала ее: я была в косынке. Я сдернула косынку и явственно ощутила, что я лысая! То есть не лысая, а наголо острижена, видно, достаточно давно, потому что волосы уже отрастали и кололись, как щетинка.
Господи, на кого я похожа?! Неудивительно, что мой Туманский куда-то свалил: кому нужен такой урод!
Я скинула с себя легкое одеяло и обнаружила, что на мне какая-то сиротская ночная рубашка из байки. Под ней явственно обозначилось то, из-за чего меня еще в школе дразнили Оглобля и Дрына. Из трех измерений у меня осталась только высота, мои почти сто восемьдесят сантиметров.
Зеркало! Дайте зеркало! Я не знала, кто меня обкорнал, я понятия не имела, сколько я пролежала под капельницами и вообще что со мной произошло, но поднимите любую из нас из гроба, и о чем мы возопим прежде всего? Дайте зеркало!
Чтобы оплакать самою себя, но убедиться в том, что что-то все-таки осталось, и если осталось, то что с этим делать?
Я собралась с силенками, спустила ноги с постели и постаралась нашарить меховушки. Тапок на своем месте не было. От слабости закружилась голова, но я все же сползла с кровати, утвердилась на шатких ногах и, держась за стенку, пошла к зеркалу. Ковер был слишком мягкий и толстый, ноги утопали в нем, как в траве, я злилась, не находя твердой опоры.
Зеркало стояло в углу, вернее, должно было стоять, такая трехстворчатая древняя махина с низким широким подзеркальником, чем-то похожая на иконостас. Цены ему не было. Этому дворцовому зеркалу, в которое смотрелась какая-то там императрица, чуть ли не Анна Иоанновна, над его оправой из малахита трудились уральские мастера-камнерезы. Зеркало где-то откопала первая жена Сим-Сима, Нина Викентьевна. Его отреставрировали, малахитовую раму и медные подсвечники по бокам не тронули, потускневшее же стекло сменили на новое, швейцарское. Я избавлялась от всего, что напоминало о бывшей Туманской. Но на зеркало рука не поднялась. Во-первых, оно было неподъемное, как Царь-пушка, а во-вторых, темно-зеленый малахит в черных прожилках был необычайно прекрасен. Такой бывает густая листва в разгар лета — играющая оттенками, прохладная… Ну и уж если честно, этот цвет совпадал с цветом моих глаз, правда, только когда я бываю в стрессе, в психе то есть. Тогда мои буркалы зеленеют до черноты.
…Зеркала на месте не было. На паркете, где оно стояло, выделялся светлый квадрат. Я смотрела на все это обалдело. Как же его отсюда вытащили? А главное — зачем? Потом-то я узнала, что моя полупомощница, полусекретарь, полукомпаньонка Элга Карловна Станке, точно просчитав, что прежде всего я поползу к зеркалу и от одного вида своей рожи войду в ступор и сорвусь в шизу по новой, распорядилась его на время убрать, пока я, значит, не очухаюсь.
Но в те, первые, минуты, когда я вынырнула в этот мир, я этого не знала и сразу начала заводиться оттого, что кто-то нагло хозяйничает у меня.
Я нашарила выключатель и врубила электричество. Откровенно говоря, я эту спальню не любила и, если бы не Сим-Сим, давно бы сделала в ней все по-своему. Мне тут всегда было неуютно и холодно. Помещение было слишком огромным для спальни. Лепной потолок с этим идиотским плафоном возносился слишком высоко. Прежняя хозяйка любила прохладные тона, здесь было много темно-серого — ковер на полу, шторы, а также лилового и синего — этим цветом были обиты стены. Кровать была ослепительно белая и холодная, как льдина. Но здесь был и Сим-Сим, и его хватало на то, чтобы согревать все это одним своим присутствием. По-моему, Туманский никогда не замечал декоративных изысков Нины Викентьевны. Он с большим бы удовольствием дрыхнул и на сеновале. Было бы с кем… Я, конечно, имею в виду себя.
Возле дверей я рассмотрела два видавших виды чемодана из желтой кожи с наклейками отелей и авиакомпаний. Поверх чемоданов была брошена любимая куртка Туманского, на ней лежал ноутбук, и я вдруг припомнила, что Сим-Сим собирался куда-то уезжать.
Или он уже приехал?
Я побрела к окну, нажала на кнопку автомата, штора разъехалась на половины, волочась по полу и шурша, и я прижалась лбом к оконному стеклу. Оказывается, была ночь. Окно было мутно-мокрым не то от дождя, не то от снега. Дул сильный ветер. У главных ворот, замыкавших периметр ограды с проволокой поверху, у сторожки и гаража горели фонари, выхватывая из мглы часть территории, и можно было разглядеть, как колышутся от ветра черные, голые деревья вдоль дорожек. Дом стоял на холме, и с высоты второго этажа, где располагалась спальня, был хорошо виден пруд. По дальнему берегу его, сгорбившись, брел с овчаркой охранник в брезентовке с капюшоном. Лед на пруду почти растаял, ветер зыбил черно-блестящую воду.
Это меня почему-то испугало. Я закрыла глаза. Зеркальные осколочки мельтешили и кружили, но я напряглась и остановила эту карусель. Я четко увидела, как один из осколков отразил то же озеро, но в твердых застругах чистого снега и льда, деревья, опушенные инеем, морозный туманец, подкрашенный красноватым солнцем… Я знала, что наступал важный день в моей жизни…
Но тут сильно заболела голова, и все вновь закружилось в зеркальном сиянии, пока мне не удалось опять тормознуться и разглядеть новое отражение: ночь, муж Гаши дядя Ефим, в кожухе, валенках и заячьем треухе, поддатый, бродит по заснеженному огороду за их избой и поджигает фитили китайской пиротехники. В черное звездное небо с шипением взлетают ракеты, взрываются в вышине, осыпая серебряным искристым дождем все вокруг, выбрасывают фонтаны алого, зеленого, золотого, синего огня, освещая покрытые снегом, похожие на днища опрокинутых лодок, крыши изб погруженной в сон деревни. Дядя Ефим орет «Ура-а-а!». А я стою на пороге их баньки и плачу, потому что окончился мой самый счастливый день.
В этот день я из бездомной девицы Лизки Басаргиной превратилась в Елизавету Юрьевну Туманскую, законную супругу Сим-Сима. Нас бракосочетали в то утро втихаря в загсе моего родного городка, и я притащила Сим-Сима со товарищи в Гашину деревню, потому что близких родичей у меня не осталось, а Гаша для меня все равно что родная. Кто-то же должен был разделить мое счастье?
Что-то всплывало потом, темное и нехорошее. Я вроде догадывалась что… Но что-то там, в глубине моей души или под раскалывавшейся черепушкой, словно запрещало мне об этом думать и вспоминать, и я подчинилась этому запрету.
Когда это было? И что это нынче — просто оттепель или зима уже закончилась и это ранняя весна?
Но тут опять всплыло самое главное — как я выгляжу? Я уставилась в свое отражение в оконном стекле, трогая кончиками пальцев впавшие щеки и корку на растрескавшихся губах, но ничего толком не разглядела. Увидела глазищи в пол-лица, будто проваленные в темень, и голову без волос, маленькую, как латунный набалдашник на кровати Панкратыча.
И тут ужасно, до писка в утробе, до беззвучного стона каждой клеточки моего тела, мне захотелось есть. Не просто есть — вгрызаться, всасывать, глотать, жевать, рвать клыками!..
Я поднималась из голодной спячки, как из берлоги отзимовавшая медведица, на которой облезшая и свалявшаяся шкура висит, как тряпье. Мне стало все равно, как я выгляжу: я очень хотела жрать!
Как была, в ночной рубашке, босая, я двинулась на поиски съестного. Кухонное царство у нас было в цокольном этаже, где, кроме кухни, была буфетная и небольшая столовка для обслуги, куда демократично заруливали и мы с Сим-Симом, чтобы в отсутствие гостей не тратить времени на обеденные церемонии.
Выйдя в коридор, я заметила, что дверь в комнату, вернее, в кладовку, где хранилось постельное белье, скатерти и прочее, открыта и там горит свет. Я заглянула и увидела, не без удивления, Гашу! Она спала в невысоком кресле, откинув голову и вытянув ноги в чулках домашней вязки. Она была в платье и теплой кацавейке. Ее руки, в темных набухших венах, устало лежали на коленях. Во сне лицо ее в глубоких морщинах будто выцвело до костяной блеклости, и было ясно, что моя нянька, кормилица, моя советчица безнадежно стара и с этим ничего уже не поделаешь.
Вызвал кто ее из дальней деревни Плетенихи или она приехала сама по себе (она всегда чувствовала, когда мне хреново), я, конечно, не знала.
На гладильной доске были разложены пучки трав и кореньев, какие-то пузырьки и баночки с настоями, на полу стояла большая плетеная корзина с сеном, не пересохшим по-зимнему, а зеленовато-свежим, с соцветиями. Я поняла, отчего и в спальне пахло мятой и еще чем-то свежим, радостным. Это она набивала холщовую наволочку ароматными травами и сеном.
Когда лет в двенадцать мои гормончики врубились, у меня начались сложные взаимоотношения с луной. В полнолуние кто-то или что-то поднимало меня с постели и заставляло бродить по дому. Я проделывала эти путешествия с широко открытыми глазами, но не просыпаясь. Поначалу и Панкратыч, и Гаша, не вмешиваясь, следили за тем, как я курсирую по всем комнатам, потому что я всегда благополучно возвращалась к себе. Но, когда Панкратыч снял меня с крыши дровяного сарая, а позже отловил на самом краю обрыва над Волгой, там, где заканчивался наш сад, он страшно перепугался и показал меня какому-то светиле по психам, вызванному из Москвы. Светило напрописывал всяких микстур, но они не помогли. И тогда Гаша соорудила по каким-то деревенским рецептам подушку с травами, нашептала над ней наговоры, свершила какие-то ритуалы и обязала меня на ней спать.