Уходили годы и силы, но росла журналистская слава. Он писал даже после восьмидесяти лет, будучи наполовину слепым, писал, пока четыре недели назад война с раком не вошла в заключительную стадию.
И вот этот старый человек, удивительный, мудрый и почитаемый, в отчаянии раскрыл тайну, которую, очевидно, больше был не в силах хранить.
«Я убил корнуэлльского парня…»
Должно быть, он хотел сказать о какой-то ошибке, происшествии, повлекшем за собой несчастный случай, роковой для жокея. Не зря же Валентин довольно часто говорил о необходимости доводить дело до конца, повторяя притчу о потерянном гвозде. О том, как погибло королевство из-за того, что в кузнице не было гвоздя… Малые просчеты ведут к великим катастрофам.
Перед смертью, снова подумал я, сознание превращает старые мелкие провинности в ужасные преступления. Бедный старый Валентин! Я с грустью смотрел на него спящего, на поредевшие белые волосы, сквозь которые просвечивали на коже головы большие коричневые родимые пятна.
Прошло много времени. Никто не приходил. Дыхание Валентина стало тяжелее. Я обводил взглядом знакомую комнату, фотографии лошадей, которые хорошо изучил за последние несколько месяцев, почетные грамоты в рамках на темно-зеленой стене, занавески с цветочным рисунком, потертый коричневый ковер, обитые кожей кресла, громоздкую пишущую машинку на письменном столе, молодую поросль в цветочном горшке.
Ничего не менялось от недели к неделе, только жизненная сила старика утекала прочь.
Вдоль одной стены от пола до потолка тянулся стеллаж, уставленный книгами, которые, как я полагал, вскоре должны были стать моими. Там были формуляры за многие годы с перечислением участников тысяч и тысяч давно прошедших скачек, с маленькой точкой красными чернилами напротив имени каждой лошади, которую подковывал для забега Валентин. Победители, сотни победителей были отмечены восклицательным знаком.
Ниже формуляров располагались множество томов старинной энциклопедии и ряды книг в глянцевых обложках — жизнеописания недавно умерших победителей скаковых соревнований, их кипучая энергия, превращенная в бледные бумажные мемуары. Я встречал многих из этих людей. Мой дед был одним из них. Их мир, их страсти, их достижения канули в Лету, и юные жокеи, на которых я смотрел в десять лет горящими глазами, уже сами стали дедушками.
Я стал думать, кто же напишет биографию Валентина — весьма достойная тема, чтобы быть запечатленной. Старик упорно отказывался сделать это сам, несмотря на постоянные пожелания окружающих. Слишком скучно, говорил он. Ему был интересен сегодняшний мир.
Доротея вернулась с опозданием на полчаса и безуспешно пыталась разбудить брата. Я поведал ей о своем звонке доктору, и это не удивило ее.
— Он говорил, что Валентина следует поместить в больницу, — сказала она. — Валентин отказался ехать. Они с доктором поругались. — Она пожала плечами, выражая покорность судьбе. — Я предполагаю, что доктор со временем приедет. Он всегда так делает.
— Я должен покинуть вас, — произнес я с сожалением. — Я уже опаздываю на встречу… — Я поколебался. — Ваша семья случайно не католики? — нерешительно спросил я. — Я хочу сказать… Валентин вроде бы просил, чтобы позвали священника.
— Священника? — Она была удивлена. — Он бессвязно болтал что-то все утро… Он уже теряет рассудок… но старый безбожник никогда бы не попросил позвать священника.
— Я просто думал… возможно… последнее напутствие?
Доротея подарила мне взгляд, полный нежного сестринского раздражения.
— Наша мать была католичкой, но отец — нет. Куча ерунды, как обычно говорил он. Валентин и я выросли вне церкви, и нам от этого не было хуже. Наша мать умерла, когда ему было шестнадцать, а мне — одиннадцать. Для нее была заказана поминальная месса. Отец взял нас туда, но потом говорил, что его от заупокойной службы бросило в жар. Как бы то ни было, Валентин не особенно много грешил, если не считать ругательств и прочего в том же роде, и я знаю, что, будучи так слаб, как сейчас, он вряд ли захотел бы, чтобы ему надоедал священник.
— Я просто подумал… — попытался оправдаться я.
— Вы очень добры, что приходите сюда, Томас, но я знаю, что вы ошибаетесь. — Она сделала паузу. — Мой бедный дорогой мальчик сейчас очень болен, не так ли? — Она с заботой поглядела на брата. — Ему намного хуже?
— Я боюсь, что так.
— Это приближается. — Она кивнула, и на ее глаза навернулись слезы. — Мы знали, что это придет, но когда это случается… Ох, дорогой…
— Он прожил хорошую жизнь.
Доротея проигнорировала эти неуместные слова и с тоской в голосе произнесла:
— Мне будет так одиноко.
— Разве вы не можете жить у вашего сына?
— Нет! — Она выпрямилась, всем видом выражая негодование. — Полу сорок пять лет, и он напыщенный домашний тиран, хотя мне и неприятно признавать это, и я не в ладах с его женой. К тому же у них растут три противных сорванца, которые крутят оглушительную музыку, так что стены сотрясаются. — Она склонилась и нежно погладила лежащего без чувств брата по голове. — Нет. Я и Валентин… мы поселились здесь, когда умерла его Кэти и ушел мой Билл. Ведь вы все это знаете… и мы всегда любили друг друга, Валентин и я, и мне будет его не хватать. Мне будет ужасно не хватать его, но я останусь здесь. — Она сглотнула комок, застрявший в горле. — Я привыкну к одиночеству, дорогой, как привыкла, когда ушел Билл.
Доротея, как многие старые женщины, с моей точки зрения, была наделена той решительной независимостью, которая помогает выжить там, где ломаются молодые. С помощью приходящей раз в день патронажной сестры она ухаживала за больным братом, из последних сил создавала ему уют, давала болеутоляющее, когда он не мог уснуть ночью. Она будет печалиться по нему, когда он уйдет, но ее обведенные темными кругами глаза говорили о том, что ей следует побольше отдыхать.
Она устало присела на все тот же стул и взяла брата за руку. Дыхание Валентина было медленным, поверхностным, с хрипом. Тускнеющий дневной свет из окна, у которого стояло кресло, мягко озарял престарелую чету. Свет и тень подчеркивали округлую деловитость одной, исхудалую беспомощность другого и нависшую неотвратимость смерти, отчетливую, словно коса, занесенная над их головами.
Я хотел бы, чтобы здесь был оператор с кинокамерой. А лучше того — вся съемочная группа. Моя работа состояла в том, чтобы улавливать и отбирать у жизни моменты вечности, чтобы слышать эмоции ветра, проявлять призрачные образы, высвечивать грани истины. Я имел дело с фантазиями, создающими иллюзию проникновения в реальность.
Короче говоря, я снимал фильмы.
Я посмотрел на часы и спросил Доротею, могу ли я воспользоваться телефоном.
— Конечно, дорогой. На столе.
Я позвонил Эду, моему старшему ассистенту, который, как обычно, волновался по поводу моего отсутствия.
— Ничего не поделаешь, — сказал я. — Прибуду позже. Кто-нибудь там есть? Ну, закажи, чтобы прислали выпивки. Пусть веселятся. Только не давай Джимми больше двух стаканов джина с тоником и убедись, что у нас достаточно копий измененного сценария. Сделаешь? Хорошо. До встречи.
Я сожалел, что должен покинуть Доротею в такое время, но фактически я втискивал этот визит в свое дневное расписание, в котором времени на таковой не предусматривалось, однако я неделю за неделей выполнял данное мною обещание.
Три месяца назад, во время подготовки к съемкам фильма, которыми я был занят в настоящее время, я стал заезжать к Валентину ненадолго, отдавая дань уважения, которое питал к нему еще с детства.
Он жил на окраине Ньюмаркета, города, который долгое время был центром разведения и тренировки скаковых лошадей для всего мира. «Штаб-квартира», как называла его пресса. Пятнадцать сотен чистокровных элитных лошадей носились здесь по вылизанным ветром тренировочным дорожкам и по широким трекам с препятствиями, иногда взмывая над землею так легко, что казалось, в будущем гены этих красавцев породят поколение истинных пегасов. Древнее занятие, приносящее богатство, — воспитание скаковых лошадей.
Я уже совсем собрался уходить, когда в дверь позвонили, и, чтобы Доротее не пришлось утруждать свои усталые ноги, я открыл дверь.
На пороге стоял низкорослый мужчина в возрасте от тридцати до сорока лет, нетерпеливо поглядывая на часы.
— Чем могу служить? — спросил я.
Он коротко глянул на меня и позвал через мое плечо:
— Доротея!
Несмотря на усталость, она вышла из комнаты Валентина и жалобно сказала:
— Он… в коме, я полагаю. Входите. Это Томас Лайон, который читал Валентину, я вам рассказывала.
Словно в раздумье, она довершила церемонию знакомства, взмахнув рукой и промолвив:
— Робби Джилл, наш доктор.
Робби Джилл был рыжеволос, говорил с шотландским акцентом, не умел понижать голос и вести себя у постели больного. Он принес в комнату Валентина медицинский чемоданчик и с щелчком открыл его. Оттянул пальцем веки больного и задумчиво пощупал хрупкое запястье. Потом в молчании занялся стетоскопом, шприцами и тампонами.