Это потом, на суде, они казались такими безвредными и несчастными — прямо тебе бедные сиротки на педсовете в интернате. Не то, что на воле — море по колено, лужа по уши. Цвет лица у них, конечно, не блистал. В камере, да с получасовой прогулкой, не больно разрумянишься. Ну, и диета тоже — синие жидкие каши, где ныряют рыбкины глазки, да какие-то странные клочья. Говорят, попадались и когти невиданных зверей, но сам не видел, не едал, врать не стану…
Я понимал, что топлю братьев своими показаниями, но не очень-то меня это беспокоило: каждый свою шкуру спасает сам. А потом… Потом напишу отказ от той колонии, куда поедут братья. Есть, мол, там «кровные враги», и разъедемся себе по этапам. А вот когда на суде реально забрезжила свобода, пришлось поломать голову, как на нее выходить. Не бежать же, только вылезши из-за решетки, в райотдел с просьбой о защите — засмеют. Противное положение — ни то, ни се, ни блатной, ни ссученный. Вроде нынешнего, только полегче. Ну, сейчас, если мафия поймает, шкуру не уберечь — кислотой попортят. А ведь хотел как лучше. Самому бы мне двухсот тысяч сроду не набрать, хоть и на два месяца, как дядя Лева говорил. Это все может и на полгода растянуться. Знаю я эти непредвиденные обстоятельства, обязательно выплывающие в любом деле. Даже при дядиных оборотах двести тысяч — сумма непомерная. Конечно, единственная в городе независимая газета, выпускаемая его кооперативом, должна приносить приличный доход. Еще бы — рубль за два серых, чуть приправленных «жареным» из местной политической жизни, листка. А с этого рубля полтинник не кооперативу, а лично шефу — Льву Аркадьевичу Михелису. Суммы, безусловно, побольше, чем на областном радио — основном (для финотдела) месте его работы. За столом, размякнув, дядя излагал свою политическую программу: «Мне бы вставить фитиль коммунистам и аппаратчикам, а деньги — дело второе. Особенно, если их немного уже есть». Разумеется, подхватывая с каждого тиража «фитилей» пару десятков тысяч, легко демонстрировать бескорыстие. Я тоже своих убеждений не скрываю — у меня их просто нет, как и у любого нормального человека. Политикой занимаются либо те, кому жрать нечего и последнее рванье износили, либо те, что набили закрома, а теперь морочат лозунгами головы: надо же куда-то направить ярость голытьбы. Так сказать, канализация для общественного недовольства. Если зарабатывать прилично — так, чтоб хватало на нормальную еду и одежду, не до болтовни. Некогда. Это в тюрьме лясы точить готовы все без исключения…
Это я хорошо помню. В первые дни после ареста человек чувствует себя скованно, непривычно, замыкается, особенно в КПЗ. С переводом в тюрьму все резко меняется: вместо маленькой сумрачной камеры с окном под «намордником» и узкими нарами на одного-двух соседей, СИЗО встречает подследственного относительно большой и светлой комнатой, заставленной двухъярусными кроватями. За стеклами — решетки, но без «намордников», неправдоподобная роскошь унитаза, а к этому — два десятка изнывающих от скуки оболтусов. Так что затосковать поначалу не дадут: пойдут пакостные «прописки», «игры», «загадки» и прочее — не в радость, конечно, но отвлекает от печальных мыслей. Мне еще тогда повезло. Да если так смотреть, то мне и все время везло… до поры…
Улыбчивый, широкий, не сбросивший вес и в тюрьме, Филя Криков походил скорее на уютного пожилого холостяка-бухгалтера, чем на рецидивиста с богатой криминальной биографией. Разве что жирно наколотые на пальцах перстни с крестами и сложными комбинациями блатной символики не слишком согласовывались с простецким, с едва заметной хитрецой лицом Крикова. Нареченный пятьдесят лет назад анахроничным именем Филимон, сейчас он торжественно рекомендовался: «Филя!». Криков любил себя и гордился исключительностью своего положения в камере — как-никак пять судимостей, пусть и не по таким уж серьезным статьям. Статьи эти стали известны всем сокамерникам благодаря его непомерно длинному языку. С приключениями своими Филя знакомил охотно, вворачивая в рассказ всякий раз новые подробности, расцвечивая его изощренной «блатной музыкой». Матерщины он избегал, предпочитая мягкие закругленные фразы. На первый взгляд, к власти Филя не стремился. Даже, устранился от управления жизнью камеры, как то положено ему было по стажу, авторитетности и прочным дружеским связям с «правилами» многих и многих зарешеченных клеток не только на этаже и в корпусе, а и, казалось во всей тюрьме Перекликаясь на прогулках с соседними двориками, Филя неизменно получал приветствия, пожелания «успехов в нелегком воровском труде» и скорой встречи в «сужденке». Вот уж где наверняка верховодят сплоченные, повязанные друг с другом «авторитеты». В стационарных камерах утверждения приговора и этапа «на зону» осужденные ожидали, разделенные по режимам. Однако всякого рода «боксики» и прочие пересылочные «накопители» собирали в четырех стенах всех подряд — от «общего» до «особого», и уличенного в непочтительном отношении к «авторитетам» (тюрьма слухами полнится) ничего хорошего не ожидало. Краткость пребывания в «боксике» не страховала от наказания, «опустить» человека можно за мгновенья. В тюрьме нужно быть начеку на каждом шагу, жулики всегда готовы строить козни «мужикам». Особенно не сладко приходилось наглым молодым хулиганам, еще не успевшим расстаться с психологией беспредела, привыкшим иметь дело с «быдлом», а не с грамотными, квалифицированными уголовниками, проведшими большую часть сознательной жизни за решеткой и чтящими свои неписанные законы.
Когда меня привезли из КПЗ, пришлось провести в ожидании распределения по камерам несколько часов в большом, человек на сорок, «боксе». Люди разбились на группки, беседовали о чем-то своем, перетекали от одной кучки к другой. Менее опытные, как и я, прислушивались к советам «постоянного контингента», скрывая острый, но словно бы стыдный интерес: как там, в камере, повести себя, чтобы не «опуститься»? Ведь известно, начнешь падать — не остановишься. И оступиться можно на ровном, особенно если повел себя не в соответствии с рангом.
Заметнее всех в «боксе» казались двое рослых молодых парней. Сидели они не первый день, но лица их до сих пор хранили следы характерных питейных отеков и припухлостей. Судя по многочисленным наколкам и мудреному, перемешанному с матом воровскому жаргону, оба, как я решил, так и родились за решеткой. Тем не менее, как выяснилось потом, оба получили свой первый срок — по два года общего режима — явившись в зал суда «под расписку» прямехонько из заводского общежития. Но держались как деловые, так и шарили вокруг — к кому бы прицепиться, где бы урвать? Оба до последней секунды не верили в реальность приговора, считая, что их отдадут родному заводу на поруки. Не тут-то было — шла очередная кампания по борьбе с хулиганством.
В противоположном углу беседовали, сидя на корточках, трое пожилых, сельского вида мужиков в добротных, почти новых черных ватниках. Типичные бытовики, из тех, кого упрятывает законная жена за синяк под глазом или участковый за самогоноварение. Зачастили в зону в последнее время и престарелые сеятели мака, не устоявшие перед соблазном получить пяток пачек «капусты». Перебросившись парой цветистых фраз на своем жаргоне, парни разошлись в разные стороны и, перемигиваясь, двинулись к погруженным в беседу «ватникам». Приблизились оба почти одновременно. Тот, который все же опередил приятеля, по-хозяйски постучал ногой по туго набитому мешку, стоящему чуть в стороне. Таким обладал каждый из троицы — кулачье, этих да не пограбить — грех, все равно барахло вытрясут не на этапе, так в «зоне». Лениво поигрывая действительно внушительными мускулами, первый предложил поделиться добром. Ответом было молчание. Тогда второй накачивая, разогревая себя, длинно выругался, присовокупив словцо, выражающее здесь крайнюю меру презрения. Этого оказалось достаточно. Примолкшие мужики спокойно обменялись взглядами, затем резко, как по команде, поднялись. Под фуфайками оказались полосатые куртки «особого» режима. Гомон в «боксе» прекратился, словцо внезапно выключили громкость в приемнике. Горе-налетчики застыли. И хотя не было ничего особо грозного в «крытниках», взгляды их, казалось, парализовали людей. Оправдания, которые бормотали парни, уже никого не интересовали. Первого, секанув ребром ладони по горлу, подхватили за руки — за ноги и подбросили к потолку. Тело его с сырым шлепком шмякнулось о бетон и застыло, как сломанная кукла, марая его тонкой струйкой крови, сочащейся из уголка рта. Второму было не до приятеля. Он ошалело заметался по камере, по глупости устремляясь в глубину, а не к спасительной «кормушке». Впрочем, путь туда был отрезан. Когда на хрип подвергавшегося наказанию, а может просто на подозрительную возню в камеру ворвались солдаты, с его головы, полупогруженной в фаянсовую полусферу унитаза, стекали последние капли. Опорожнились все трое. Не слишком щедро, но вполне достаточно для того, чтобы этот бывший человек отныне принадлежал к миру педерастов и «чушек». Насиловать его не стали, кому нужен дополнительный срок, но этим скоро займутся другие. После такого душа разговор в «зоне» короткий, особенно на общем режиме, где, полным-полно таких же искателей приключений. У всех «кошачьи» сроки в один-три года, которые они считают за честь отсидеть «по концу, как человек», чем надевать повязку «активиста», лишающую возможности бить себя в грудь в компании дворовых авторитетов.