Вслед за ним Вадим выбежал во двор и увидел впереди, у ворот, чью-то фигурку: человек скользнул в ворота, на улице крикнули:
— Стой!
Лязгнул револьверный барабан, и опять:
— Стой! Стрелять буду!
Семченко с ходу ринулся было к воротам, но навстречу шагнул Ванечка:
— Не нужно… Там Караваев.
— Пусти! — Семченко отпихнул его, однако появились еще двое в кожанах, и пришлось покориться.
Темно-лиловые облака гнало по небу. Шумно, как осенью, шелестела под ветром листва, будто уже усохшая, и карниз над головой выл все громче, все тоскливее. Или это край железной крыши? Тот человек убегал, его подметки глухо стучали по булыжнику, и ясно цокали подковки на сапогах его преследователя.
— А пробоин в потолке три! — закричал Семченко, подступая к Ванечке. — Три! Слышишь, ты? Зачем приехал сюда, если ничего понять не можешь? — И совал ему какую-то брошюру. — Вот, смотри! Линев писал ему как эсперантист эсперантисту. И только! Видишь? — Он судорожно тыкал пальцем в брошюру. — Амикаро!
— Догнал вроде, — сказал Вадим. — Слышите, говорят.
Караваев басил уже совсем близко за воротами, и другой голос — молодой, звонкий, странно знакомый, отвечал ему.
Понимая, что человек этот, который войдет сейчас во двор под дулом караваевского револьвера, и есть, наверное, тот самый, что выстрелил в четвертый раз, убийца Казарозы, Вадим украдкой взглянул на Семченко: страшно было видеть его изменившееся лицо.
Еще мгновение, и у ворот чуть впереди Караваева показался тот рыжий, с разными глазами, только без темных очков.
Через полчаса сидели в губчека — сам Вадим, Семченко, Ванечка и рыжий студент-идист; Караваев остался зачем-то возле Стефановского училища. Семченко по дороге не проронил ни слова, на вопросы не отвечал; Ванечка тоже помалкивал, и лишь теперь, вертя в пальцах отобранный у рыжего аккуратный английский браунинг, спросил:
— Ваш?
Тот пожал плечами:
— Сами знаете.
Ванечка щелкнул спусковым крючком раз, другой, третий, выразительно поглядывая при этом на рыжего:
— А патроны к нему где? Выбросили?
— Их и не было.
— Но ведь браунинг вы пытались выбросить. Правильно? А для чего таскать с собой оружие без патронов?
— Для уверенности в себе, — сказал рыжий. — Попугать, если шпана полезет… Да он и не стреляет.
— Как так? Сломан, что ли?
— Боек у него спилен.
— Проверим. — Ванечка позвал из коридора солдатика, вручил браунинг и велел поискать у дежурного патроны к нему. Затем снова повернулся к рыжему: — Откуда он у вас?
— Их до черта в городе, — решил вмешаться Вадим. — Когда белые уходили, из эшелона растаскали. Один вагон прямо на путях разбило.
— Я его в прошлом году на рынке выменял, — объяснил рыжий. — За фуражку студенческую.
— Зачем забрались ночью в училище?
— Я готов рассказать об этом. Да, готов! Но без свидетелей. — Рыжий покосился на Семченко, сидевшего с закрытыми глазами: голова откинута к стене, подбородок задран.
— Если вы знакомы с товарищем Семченко, значит, у вас имелись причины разбить лампочку на площадке черного хода. Чтобы не быть узнанным.
— Не разбивал я ее, честное слово!
— В таком случае почему побежали от нас?
— Любой, знаете, побежал бы на моем месте.
— Но на этом месте оказались именно вы, не любой, — сказал Ванечка. — Вы были вчера на вечере в Стефановском училище?
— Я идист! — надменно отвечал рыжий таким тоном, словно это заявление проливало свет на все его поступки, прошедшие и будущие.
— Чего-о? — сощурился Ванечка.
— Я не посещаю заседаний так называемого клуба «Эсперо», поскольку принадлежу к числу сторонников идо-языка. Мы считаем эсперанто лишь ступенью на пути к идеальному международному средству общения. Причем такой ступенью, через которую давно пора перешагнуть.
Ванечка помотал головой:
— Все у вас как-то не по-людски… Умные ребята, хотите, чтобы все народы понимали друг друга, а сами между собой договориться не можете.
Вошел солдатик, положил на стол браунинг, а рядом высыпал горсть патронов. Ванечка взял один, заложил в барабан. Прокрутив его, загнал патрон в патронник, затем встал, просунул руку с браунингом в форточку и надавил спуск. Сухо щелкнул курок — осечка. Рыжий наблюдал все это спокойно, с улыбкой понимания и снисхождения на толстых губах.
Ванечка попытался выстрелить еще раз, и опять осечка. Зарядил другой патрон — тот же результат.
— Можете целиться в меня, — предложил рыжий. — Я согласен.
Нервничая, Ванечка разровнял патроны на столе и начал брать их по одному, внимательно рассматривая капсюли. Наконец один понравился ему почему-то больше остальных. Зарядив именно этот, он снова подошел к окну.
Рыжий подмигнул Вадиму:
— Горохом надо попробовать…
Оглушительно грянул выстрел, эхо покатилось, отскакивая от железных крыш, Ванечка довольно засмеялся, и видно стало, что он совсем еще пацан, Ванечка-то, лет двадцать ему, не больше.
Семченко, открыв глаза, в упор смотрел на студента, а тот беззвучно шевелил побелевшими губами, силился что-то произнести и не мог.
— Вот так, брат! — Ванечка небрежно швырнул браунинг на стол. — Боек-то не до конца спилен. Конечно, не на каждый капсюль, но подобрать можно, можно.
— Ни разу он не стрелял! — крикнул рыжий.
— Николай Семенович, — спросил Ванечка, — у него были причины вас ненавидеть?
— Мы с Линевым написали письмо в губком с требованием запретить пропаганду идо-языка в нашем городе. Разве что это.
— Вы повели себя недостойно, Николай Семенович! — стремительно повернулся к нему рыжий. — Вы решили суд потомков заменить судом властей предержащих!
— Эсперантисты, идисты. — Ванечка нахмурился. — Такое время, а вы счеты сводите.
— Дайте мне бумагу и карандаш, — попросил рыжий. — Я все напишу, а вы прочтете.
Ванечка увел его в соседнюю комнату. Вернувшись, поинтересовался:
— Вы этого рыжего позавчера в училище не примечали?
— Нет.
— А ты, курьер?
— Нет.
— Николай Семенович, — сказал Ванечка. — Вообще-то я должен извиниться перед вами. Моя версия оказалась ложной, Казароза приехала сюда не из-за Алферьева. Он бежал не на восток, а на юг, в Тамбов. Сегодня пришла телеграмма: застрелился при аресте…
Семченко молчал. Теперь он сидел, опершись локтями о колени и свесив голову вниз, будто его мутило.
— У нас недавно похожий случай был. Через женщину взяли одного. — Ванечка откинул со лба прямые светлые волосы, и Вадим опять увидел, какой он молодой — движение это было мальчишеским, и лоб, и шея, и руки в веснушках. — Вы товарищ грамотный, в редакции работаете. Я вам хочу одну мысль привести. Из Плутарха… Знаете, был такой греческий историк?
Из висевшей на гвозде офицерской сумки он достал книгу в старинном кожаном переплете, которую, видимо, всегда возил при себе, как Суворов.
— Не подумайте, что для оправдания. — Ванечка быстро нашел нужную страницу. — Так просто, чтобы объяснить. Вот… Поскольку время бесконечно, а судьба переменчива, — начал читать он, старательно выговаривая диковинные, не часто произносимые вслух, как бы даже незнакомые слова, обозначающие то, что нельзя увидеть и потрогать, — не приходится, пожалуй, удивляться вот чему: весьма часто случаются в человечестве сходные между собой происшествия. Воистину, ежели число главнейших частиц, образующих мироздание, неограниченно велико, то в самом богатстве своей сущности судьба находит обильно-щедрый источник для созидания подобий. А ежели, напротив, происшествия в человечестве сплетаются из ограниченного числа изначальных частиц, то неминуемо многажды случаться должны происшествия, порождаемые одними и теми же причинами…
Слушая, Семченко все так же безучастно смотрел в пол, и Вадим пожалел его: само собой, страшно думать, что смерть Казарозы хоть как-то связана с его борьбой против идистов.
Когда Ванечка захлопнул книгу, Семченко сказал:
— Похожие случаи бывают, но одинаковых-то нет. Жизнь этого не допускает. Только мысли про такие случаи бывают одинаковые, потому что из самого человека. Вот мы и мучаемся: как нам всем понять друг друга?
Ванечка ошарашенно взглянул на него и согласился:
— Может, и так, вам виднее.
— Откуда у тебя эта книжка? — спросил Вадим.
— Да брали зимой в Гатчине одного полковника. На дому брали, он ее и сунул под френч. Привели, обыскивать стали и нашли. Спрашиваю: «Зачем она вам?» Говорит: читать, мол. Я понимаю, что читать, но почему именно ее? У него дома вся стена в книгах. А он: «Эта особенно в несчастье утешает». — «Чем же?» — спрашиваю. Отвечает: «Пространством жизни!» Потом уж объяснил: история, дескать, велика, и столько в ней всего было, что, если Плутарха читать, собственная судьба не такой важной кажется.
Вадим вспомнил, что у Осипова был свой способ утешаться в несчастье, похожий: он смотрел в бинокль на звездное небо. Тогда, как он утверждал, музыка сфер заглушала, делала ничтожными все шумы его земной жизни.