С того дня прошло два года, и Миккелина научилась выговаривать много слов, даже целые предложения. Конечно, ей было тяжело — она вся краснела от напряжения, высовывала язык на всю длину, голова у нее дрожала, словно в припадке, и порой казалось, что вот сейчас отвалится. Грим понятия не имел, что Миккелина научилась говорить. Когда он был рядом, Миккелина наотрез отказывалась раскрывать рот, а мама была только рада хранить новость в тайне — чем меньше внимания Грим обращает на Миккелину, тем лучше. А уж тем более ему не следует знать, что падчерица делает успехи. Все притворялись, будто ничего не произошло. Будто все так же, как раньше. Симон как-то подслушал, как мама говорила с Гримом про сестру — сбивчиво, неуверенно, мол, надо дочкой заняться по-настоящему. Она вполне может научиться ходить, с возрастом окрепнет, может, в школу пойдет. Она ведь и так уже выучила ее читать, а сейчас учит писать здоровой рукой. Может, обратиться куда-нибудь за помощью?
— Она умственно отсталая, — отрезал Грим. — Даже думать забудь. Никогда не говори мне, будто это не так. Она — недоразвитая крыса. И хватит об этом, не хочу больше ничего про уродку слышать.
И больше она не заводила этот разговор, потому что всегда делала так, как говорил Грим. Никакой помощи ни от кого Миккелина не видала, кроме как от мамы и от Симона с Томасом. Братья выносили ее на улицу греться на солнышке и играли с ней.
Симон не очень-то понимал, кто и что Грим, потому что сам всегда старался держаться от отца подальше, но кончилось тем, что Грим заставил его себе помогать. Как Симон подрос, Грим, видимо, решил, что от парня ему будет какой-то прок, и стал брать с собой в Рейкьявик, пусть, мол, таскает из города припасы домой на Пригорок. Дорога в город занимала часа два — нужно было спуститься к Ямной бухте, перейти мост через Ладейную реку, а потом шагать вдоль берега Пролива[32] на Банный мыс.[33] Иногда они шли другой дорогой, через Высокие холмы[34] и вниз, в обход Большой трясины.[35] Симон всегда отставал от Грима шагов на четыре-пять, специально, Грим же не говорил ему ни слова и вообще не обращал на него внимания, будто его и нет вовсе, пока не наступала пора нагрузить мальчишку провизией. А тогда он уже гнал его домой. Обратная дорога занимала часа три-четыре, в зависимости от того, сколько груза взваливалось на плечи Симона. Иногда Грим оставался в городе и не появлялся на Пригорке несколько дней кряду.
В такие дни в доме царило некое подобие счастья.
Походы в Рейкьявик дали Симону возможность узнать о Гриме нечто неожиданное. Он очень долгое время дивился этому и так до конца и не понял, что тут к чему. Дома Грим был молчалив, раздражителен и чуть что поднимал на родных руку. Не терпел, когда к нему обращались первыми. Когда сам раскрывал рот, оттуда изрыгались ругательства и оскорбления, он только и делал, что унижал детей и жену; требовал, чтобы ему прислуживали так и сяк, и горе тому, кто осмелится что-то сделать поперек его воли. В общении же с другими людьми казалось, будто чудовище сбрасывает шкуру и обращается почти что в человека. В первый свой поход с Гримом в город Симон ожидал, что Грим будет вести себя так же, как дома, станет оскорблять любого встречного, а там и до кулаков дело дойдет. Симон очень боялся, что именно так и будет, — но ничего подобного! Все было с точностью до наоборот. Внезапно выяснилось, что Грим мечтает только об одном — как бы сделать другим приятное! С торговцами разговаривает вежливо, кланяется, встает, когда в контору входят люди, обращается ко всем на «вы». Даже улыбается! Жмет всем руку. Если на улице встречались знакомые, Грим говорил с ними и смеялся живым, громким смехом, а не этим ужасным, сухим, шипящим, угрожающим, какой Симон слышал от него, когда тот спускал с мамы семь шкур. Знакомые порой заводили речь о Симоне, и тогда Грим гладил его по голове и говорил, мол, да, этот паренек — мой сын, смотрите, какой большой вырос! Когда это случилось в первый раз, Симон от неожиданности отскочил назад, думая, что тот собирается его бить. Грим тогда обратил все в шутку.
Симону потребовалось немало времени, чтобы сжиться с этой непонятной двуличностью Грима. У Грима, оказывается, есть второе лицо, совершенно Симону незнакомое! Он не мог понять, как это Гриму удается быть одним дома и совсем другим — за порогом. Он не мог понять, как это так выходит, что за порогом Грим стелется перед всеми ковриком, что за порогом он всем и всеми доволен, что он кланяется, обращается к людям на «вы», в то время как на самом деле — Симон это хорошо знал — Грим властвует над всем миром без остатка, повелевает жизнью и смертью и мощь его не ведает пределов. Как так выходит и зачем он это делает? Симон спросил маму, но она только устало покачала головой и наказала ему, в тысячный раз, бояться Грима, как огня. Тщательно следить за тем, как бы его не разозлить. Ибо если его разозлить, всегда происходило одно и то же. И причина — плохое поведение Симона, Томаса или Миккелины или же что-нибудь, что случилось дома, пока Грим отсутствовал — не играла никакой роли. Если Грим вскипал, ошпаривало всегда одного человека — маму.
Между побоями могли проходить недели и месяцы, целый год он мог не поднимать на нее руку — но затишье всегда оканчивалось бурей, и частенько перерывы были куда короче, пара дней, неделя. Бил он ее тоже по-разному. Когда просто даст пощечину ни с того ни с сего, когда от ярости полностью сбросит человеческий облик, швырнет маму на пол и охаживает ногами до умопомрачения.
И дело было не только в физическом насилии. Мара, что топтала семью денно и нощно, вдобавок умела говорить. И слова ее были — что удар по лицу поленом, что хлыстом с оттяжкой по коже. Как он только не называл Миккелину, умственно отсталую, недоразвитую уродку. Каких только гадких насмешек не слышал от него Томас — особенно по тому поводу, что мальчик так и не научился оставлять по ночам постель сухой. Получал свою долю и Симон, тунеядец и сопляк. А уж мама удостаивалась таких слов, что Томас и сестра затыкали уши, если могли.
Гриму было плевать, что дети своими глазами видят, как он обращается с мамой, все равно, что они своими ушами слышат, как он метает в нее не слова даже, а заточенные ножи.
Что же до времен затишья, то Грим вел себя так, словно в доме, кроме него самого, никого и нет. Не замечал их, обходил стороной. Изредка играл с сыновьями в карты, порой даже позволял Томасу выигрывать. Иногда, по воскресеньям, они отправлялись гулять в Рейкьявик, и он покупал мальчикам сласти. Совсем изредка на прогулку брали даже Миккелину, и в такие дни Грим договаривался с водителем угольного грузовика, и тот подвозил их до города — чтобы братьям не тащить сестру с собой через холмы. Во время этих поездок — какие они были редкие! — Симону казалось, что его отец почти похож на человека. Почти похож на отца.
Но даже в те немногие моменты, когда Симон видел в отце человека, а не мучителя и палача, тот все равно казался ему странным, непонятным. Однажды он сидел за столом на кухне, пил кофе и смотрел, как Томас во что-то играет на полу. И вдруг погладил по столу ладонью и велел Симону, который как раз собирался выскользнуть из кухни, налить ему еще кофе. Симон взял в руки кофейник и чашку, и тут Грим произнес:
— Как подумаю об этом, так сил моих нет, как я зол. Как я зол.
Симон замер.
— Так зол, так зол… — сказал он и снова погладил стол.
Симон поставил кофейник обратно на конфорку, протянул отцу чашку и стал тихонько отступать.
— Вот Томас играет себе на полу, — продолжил Грим. — Сил моих нет на это смотреть, так я зол. Ведь едва ли мне было больше лет, чем ему.
Симон никогда не представлял себе отца моложе, чем он был сейчас, никогда даже не задумывался, что отец когда-то был кем-то другим. И вдруг он утверждает, что был таким же ребенком, как Томас и Симон. Симон понял: отец ни с того ни с сего показал ему еще одну личину, какой он прежде не видел.
— Вы же друзья, вы с Томасом, так?
Симон кивнул.
— Нет, скажи, вы друзья? — повторил он.
Симон ответил, да, друзья. Отец все сидел и гладил стол ладонью.
— Мы тоже были друзья.
Грим помолчал.
— Была одна женщина, — продолжил он. — Меня отправили к ней жить. Мне было столько же, сколько Томасу. Много лет назад.
Еще помолчал.
— И еще был ее муж.
Перестал гладить стол и сжал руку в кулак.
— Сволочь. Мерзкая, гадкая тварь. Подонок, каких свет не видывал.
Симон сделал еще пару шагов назад. Потом ему показалось, будто отец снова успокоился.
— Я и сам не понимаю, почему так, — сказал Грим. — И ничего не могу с этим поделать.
Он допил кофе, встал из-за стола и скрылся в спальне, затворив за собой дверь. Но по дороге схватил Томаса за шкирку и унес с собой.
С годами Симон все больше убеждал себя, что несет ответственность за происходящее. Подросший, окрепший, он все сильнее чувствовал: мама — не та, что раньше. Она изменялась не так внезапно, как Грим, когда тот вдруг чудом, как по мановению волшебной палочки, превращался почти что в человека. Совсем наоборот. Мама менялась очень медленно, очень незаметно, это длилось очень долго, много-много лет, но от глаз Симона не укрылись некоторые признаки. Не всякий бы заметил, но у Симона на такие вещи нюх. И Симон знал, что эти изменения опасны для мамы, не менее опасны, чем даже сам Грим, и что ему, Симону, предстоит вмешаться прежде, чем дело зайдет слишком далеко. Каким-то неизъяснимым образом он чувствовал, что обязан будет вмешаться. Миккелина слишком слаба, а Томас слишком маленький. Только он один, Симон, может спасти маму.