— Побазарить… — задумчиво повторил Забродов, не опуская револьвер. А почему с ножом и в окно?
Дверей не заметил, что ли?
— Так… это… пугануть хотел, — смущенно признался Репа. — Извини, командир, непонятна вышла… Ты на меня утром наехал — дай, думаю, и я на него наеду, это вечерком. Вырулил из казино, прикатываю к тебе… Думая в дверь звонить, а тут смотрю — окно открыто. Ну, тут меня бес и попутал. Дремучего я на стреме оставил, буксирный конец на крыше закрепили и вперед…
— Недоумок, — сказал Илларион, опуская револьвер. — А если бы ты сорвался?
— Да дурь все моя. — Репа виновато развел руками. — Я уж и сам… это… когда полез-то... Чуть не обгадился, чес-слово…
— Чтоб ты сдох, идиот, — проворчал Илларион и полез в стол. Достав полбутылки коньяку, он взял с полки стакан и плеснул себе на два пальца.
Наблюдая за тем, как он пьет, Репа расслабился и даже ухватился было за бутылку, собираясь, видимо, тоже выпить.
— Лапы убери, — негромко сказал ему Илларион. — Ты уже и так вдетый, а тебе еще обратно лезть.
— Кк-как это — лезть? — поперхнулся Репа.
— По веревке, — ответил Илларион и показал руками, как лезут по веревке. — Как пришел, так и уйдешь.
— Да ты чего, в натуре?! Я же убьюсь!
Илларион пожал плечами и многозначительно посмотрел на револьвер.
— Я тебя, дурака, предупреждал, — сказал он. — Хочешь быть королем в околотке — флаг тебе в руки и паровоз навстречу, как любил говорить один мой знакомый. Только меня в свои подданные не записывай, понял? А если ты такой непонятливый, пеняй на себя. Это как в армии: не доходит через голову — дойдет через руки. Пугать он меня пришел…
— Слушай, командир, — примирительно заговорил Репа, — ну, ты что совсем отмороженный? Это ж беспредел, в натуре… На хрена тебе неприятности?
— Со своими неприятностями я разберусь сам, — отрезал Забродов. — А ты давай, шевели фигурой. Все равно уйдешь через окно. Только, если пойдешь сам, полезешь наверх, а если мне придется тебе помогать, то полетишь вниз.
— Вот сука, — сказал Репа. — Ну, я тебе это припомню, козел…
— Ты уже припомнил. Вперед.
Репа вдруг совершенно непроизвольно зевнул во весь рот, сгорбился и пошел к ванной. Выйдя в прихожую, он рванулся было к двери, но Илларион ухватил его за шиворот и ловко завернул в ванную. Окончательно сдавшись, Репа нерешительно подошел к окну, высунулся по пояс и, поймав веревку, несколько раз сильно дернул, проверяя на прочность. Илларион наблюдал, стоя в дверях с револьвером под мышкой. Ему не нравилось, как выглядит Репа: казалось, вопреки естеству, он на глазах делался все пьянее.
Бандит осторожно, держась одной рукой за веревку, а другой за оконную раму, перебросил ноги через подоконник и оглянулся на Иллариона. Лицо у него было совершенно безумное. Пьяный кураж прошел, и теперь в глазах бандита не было ничего, кроме безумного ужаса. «Точно, убьется, — подумал Илларион. — Он уже полумертвый. Убьется наверняка.»
— Ладно, — сказал он, — слезай и вали отсюда. Давай живее, пока я не передумал.
— Ну и шутки у тебя, — пробормотал Репа, перекидывая ноги обратно в комнату и неуклюже сползая с подоконника.
Он еще хорохорился, пытаясь сохранить лицо, но Илларион видел, что он готов. Забродова это не интересовало: бессмысленный и уродливый день воплотился в уродливой и бессмысленной выходке стоявшего перед ним мелкого уголовника. Илларион чувствовал, что его начинает тошнить от громоздящихся одна на другую нелепостей. Он предпринял последнюю попытку внести во все это хоть какую-то ясность. Поймав осторожно протискивавшегося мимо него Репу за рукав кожаной куртки, он устало сказал:
— Момент… — Репа послушно остановился, глупо хлопая глазами, и Илларион впервые заметил, что глаза у него голубые с поволокой, как у теленка, а ресницы совсем светлые. — Скажи мне честно, как другу: твои орлы прошлой ночью никого не замочили?
— Да ты что, командир! Мы по мокрому не работаем… как правило.
— Вот именно — как правило. Ты уверен?
— Век воли не видать.
— А кто мог женщину подрезать, не знаешь?
— Подрезать?
— Ну, заколоть… Отверткой ее истыкали.
— Во отморозки… У нас?
— Шла она от нас, а убили в другом районе.
— Не, командир, наши ребята тут не при делах.
Слушай, я пойду?
— Иди, иди, хромай потихоньку. Да веревку свою не забудьте отвязать, а то еще кому-нибудь захочется, а у меня окно без шпингалета… Я сегодня нервный.
На тебе грех будет, Репа.
— Шутишь… Это ж мой буксир, я за него только позавчера полтинник отстегнул. Само собой, отвяжем.
Репа снова широко зевнул и, сильно качнувшись, двинулся к выходу, Илларион подавил желание дать атому супермену хорошего пинка, и с грустью подумал, что гостей сегодня хоть отбавляй, но гости все какие-то странные и мало приятные.
…Выехав из арки, Репа опять зевнул и закурил, чтобы отогнать сон. Мощный мотор джипа мерно урчал, навевая дремоту, в кабине было тепло и уютно, и спать от этого хотелось еще сильнее. Репа включил музыку, и салон джипа наполнился хриплым голосом певца — одного из тех, что лопатой огребали зелень, распевая лагерные песни.
— Так я не понял, как ты сходил? — поинтересовался сидевший на соседнем сиденье Дремучий, прозванный так за то, что однажды признался в своем действительно дремучем невежестве: он не знал, кто такой Чак Норрис, по той простой причине, что происходил из семьи баптистов и сошел с нарезки буквально год назад, разом послав в задницу и братьев по вере, и царствие небесное, и даже папу с мамой, не говоря уже о шестерых братьях и трех сестрах. Был он, по твердому убеждению Репы, круглым дураком, и Репа держал его при себе именно за это ценное качество: Дремучий, хоть и обрек себя на адские муки, в душе остался фанатиком и теперь нарушал закон так же истово, как раньше молился, полагая арест и лагерь чуть ли ни равными смерти на кресте.
— Нормально сходил, — ответил Репа, незаметно морщась от унизительного воспоминания. — Побазарили, коньячку выпили…
— А он что? — не отставал Дремучий.
— А что — он? Пика — это, братан, такая штука, что с ней не поспоришь. Извинился, ясное дело...
— Опустить его надо было, — кровожадно предложил Дремучий.
Репа подозревал, что его напарник не вполне представляет себе, что означает употребленное только что слово, и только презрительно хмыкнул.
Выезжая на проспект, он неудержимо зевал во весь рот.
* * *
Той же ночью, приблизительно в половине третьего, Витька Гущин по прозвищу Шкилет медленно, нога за ногу, брел по Малой Грузинской, ожесточенно дымя сигаретой. В кармане старой утепленной джинсовой куртки, из которой он давно вырос, лежала мятая пачка, в которой оставалось еще две сигареты, и штук пять или шесть окурков, подобранных на пустой в это время суток автобусной остановке. Правда, только один из них относился к категории «королевских», то есть достигал в длину примерно пяти сантиметров, остальные же были просто мусором — затяжки на две-три, не больше. Кроме того, в кармане у Витьки-Шкилета имелся полупустой спичечный коробок, около рубля мелочью и ключ от квартиры, в которую он не собирался возвращаться — по крайней мере, до тех пор, пока оттуда не уберется этот козел.
Витьке Гущину было тринадцать лет, и все люди в его представлении делились на четыре четко разграниченных группы. К первой относились «козлы» и «твари» — то есть, все без исключения люди старше семнадцати лет в зависимости от пола. Своих сверстников и тех, кто был немного старше, Витька именовал «мудачьем» и «телками» — опять же, разделяя их по половому признаку. Малолетняя мелюзга в его представлении пола не имела и именовалась не иначе как сявками.
Кроме этой нехитрой философской системы Витька обладал дефектом речи, которому и был обязан своим обидным прозвищем, и тощим багажом воспоминаний, которых, если бы у него имелся хоть какой-нибудь выбор, предпочел бы не иметь.
Сколько он себя помнил, отца у него не было. Они жили вдвоем с матерью в однокомнатной хрущевке, единственным достоинством которой было то, что она располагалась недалеко от центра. В остальном же это была вонючая и грязная крысиная нора, которую они делили с несметными полчищами тараканов, наглых, как московские бандиты, и таких же здоровенных и упитанных. В раннем детстве Витька боялся этих тварей до истерики, а потом как-то притерпелся. Как говорится, стерпится — слюбится. Одно время он даже пытался их дрессировать, но потом это занятие ему наскучило — тараканы были тупые и хитрые и ни в какую не желали поддаваться дрессировке, а желали только жрать все подряд и плодиться.
Не следует думать, однако, что отсутствие в доме отца и наблюдение за повадками тараканов, которые, как известно, все до одного являются гермафродитами, оставило Витьку в неведении относительно того, откуда берутся дети. Мужчины в доме периодически бывали, иногда задерживаясь на неопределенный срок. Самый крепкий продержался больше полугода, но потом и он куда-то бесследно исчез, оставив после себя батарею пустых бутылок и стойкий запах грязных носков, который, впрочем, как-то терялся на фоне других, не менее характерных запахов. Витька нацелился было сдать бутылки, но его опередила мать. Так Шкилет опять остался при своих.