- Какая удача, что я встретил именно тебя! - говорю я однажды.
Она молча улыбается и кладет руку мне на плечо.
- Ты счастлива, Элен? Честно? Не очень-то весело ухаживать за больным.
- Но ты вовсе не болен, дорогой. Перестань же без конца задавать себе вопросы!
Она, как повязкой, закрывает мне глаза ладонями, очевидно, чтобы помешать дальнейшим попыткам во все вникнуть. Я больше ни о чем не спрашиваю, а погружаюсь в полную очарования бессознательность. До меня едва доносится шепот Элен:
- Бернар... Твоя настойка остынет.
Я пью с легкой гримасой, которую она тут же подмечает - от нее ведь ничто не ускользнет.
- Еще сахара?
- Пожалуй. Ромашка такая горькая!
Так идут день за днем - на смену вечеру приходит утро, утро сменяется вечером. По лужайкам бродит осенний закатный свет. Прижав к больному месту кулак, я борюсь изо всех сил. Глядя на свое лицо в зеркало, я вижу одни кости, одни скулы. Кожа на руках желтеет, как листья, сохнет, трескается. На сколько я похудел? Чтобы взобраться на пригорок, мне потребовалось бы очень много съесть, а самое малое количество пищи застревает во мне, подобно гвоздю, и разъедает внутренности, как кислота. Как разорвать этот круг? Понемногу до меня начинает доходить, что выкарабкаться будет нелегко, что, возможно, мне вообще не удастся выздороветь. Пока это всего лишь случайная мысль. Я с любопытством и безразличием обдумываю ее. Умереть?.. Я не испытываю никакого внутреннего сопротивления. По правде сказать, мысль эта кажется мне слегка сумасбродной. Почему я должен умереть? Не потому же, что у меня неладно с желудком... Потом против воли мысль эта внедряется в сознание. Она просыпается раньше меня и засыпает много позже того, как я смежу веки. Она гнездится и набирает силу в каком-то потайном уголке мозга. Мало-помалу я начинаю понимать, что под угрозой нахожусь именно я. Смерть моя не за горами. Она уже пустилась в путь. Она на подходе. Внезапно меня осеняет, что мне уже не вылечиться. У меня теперь бывают приступы прозрения, которые оказывают более сильное воздействие, чем желудочные спазмы. Это невозможно! В течение стольких лет бороться, вынести столько испытаний и провести последние жалкие дни в этом захолустье. Я ворочаюсь в постели, не нахожу себе места на шезлонге.
- Что с тобой? - спрашивает Элен.
- Ничего, ничего...
Она отирает мне пот со лба. В знак благодарности я пожимаю ей руку. Она рядом! Со мной ничего не может случиться. Она же сама заботливость. Она никогда не позволит смерти переступить порог этого дома. Смерть - это гадко. Не выйди Элен из дому, Аньес не умерла бы.
- Не оставляй меня!
- Ну что ты, дорогой. Ты же видишь: я никуда не ухожу. Последнее время ты был более благоразумен!
Это "последнее время" так далеко! Моего спокойствия как не бывало. Прислушивайся я к себе, пришлось бы то и дело звать доктора. Время от времени он заходит, осматривает меня, покачивает головой, наставительно изрекает:
- Из старой шкуры новую не выкроишь.
- Ну так скажите наконец: я обречен?
- Нет, черт возьми. Но вы расплачиваетесь за месяцы нерационального питания!
Похлебка из брюквы, бутерброды с маргарином, куски тухлятины, сворованные на лагерной кухне, - это он называет нерациональным питанием! Я вздыхаю.
- Хорошо, доктор!
- Лечение продолжать. Со временем все наладится. - С этими словами он удаляется.
У меня появились приступы рвоты, после них я уже не человек: рот наполнен желчью, язык весь в огне.
- Хочешь, вернемся в Лион, - предлагает Элен.
Но она прекрасно знает, что я ни за что не соглашусь вернуться в дом, полный воспоминаний. Зарядили осенние дожди - нескончаемые, заволакивающие Сону и наполняющие сад испарениями и ровным шумом. И вновь я пленник, томящийся за решеткой из дождевых струй. Я наблюдаю за дождем. Брожу из комнаты в комнату, пытаясь побороть нечто вроде безнадежного оцепенения, в которое погружаюсь после очередного приступа. Элен не сводит с меня глаз.
- Не утомляйся, дорогой.
Бедная Элен! Какую жизнь я ей устроил. Мне стыдно обманывать ее. До болезни мне казалось немыслимым рассказать ей правду. Теперь мне тяжело носить тайну в себе. Она любит меня! Кого любят, того не презирают. А умирающего - и подавно. Ох, как я ненавижу эти минуты недостойного умиления! Мне никогда не было жаль себя. Если мне суждено умереть, надо по крайней мере научиться молчать. Но как бороться с навязчивой идеей, когда все твои занятия сводятся к тому, чтобы переходить от одного окна к другому, из комнаты в комнату, ловить свое отражение в оконном стекле, следить за температурой! Разве правда не сплотила бы нас еще сильнее? Ведь между нами витает некое облачко недосказанности. Почему, как бы по обоюдному соглашению, мы избегаем в разговоре некоторых тем? И делаю это не я. Она. Можно подумать, она всегда ощущала во мне наличие запретных зон. Ее корректность, которую прежде я так ценил, начинает меня раздражать. Мне кажется, она должна любить меня как-то иначе, лучше что ли, любить меня целиком, со всеми моими ошибками. Что же я вижу с ее стороны? Внимание сиделки... Ухаживает она за мной с необычайной самоотверженностью. Но бывают моменты, когда самоотверженность тяжело выносить. Я не нуждаюсь в ней. Я хочу, чтобы за мной ухаживали ради меня самого. Интересно, была бы она такой беззаветной, если бы знала?..
Я пытаюсь бороться с непредвиденным и пагубным искушением заговорить. Зачем предпринимать рискованную попытку, которая может причинить нам обоим лишь вред? Но я не волен изменить ход моих раздумий. Я почти перестал есть, голодание придает моим мыслям остроту и глубину, которые пугают и завораживают меня. Скучать мне некогда. Я всматриваюсь в себя. В нас... Ясно, что я нуждаюсь в прощении. Успокаивающие ладони на моем лбу - это, конечно же, не пустяк! Однако этого недостаточно. Эти руки должны успокоить другую лихорадку, засевшую гораздо глубже и, возможно, неизлечимую. Кто снимет тяжесть с моей души, до тех пор пока я не умер? Значит, нужно признаться. Но робость, мой вечный спутник, удерживает меня. Если бы я был способен говорить о себе с любившими меня женщинами, возможно, я не был бы таким эгоистом. И сердце мое не превратилось бы в огромное венозное образование с черной и ядовитой кровью. Признаться! Но когда? Элен постоянно чем-то занята.
- Что тебя беспокоит, мой маленький Бернар?
Ну как ей догадаться, что я плохо переношу, когда меня так называют? И как произнести: "Я не Бернар!" Мне все больше и больше не по себе в этой шкуре. Я ворчу. Все не по мне: мясо жесткое, овощи безвкусные, кофе отвратительный. Она на все отвечает улыбкой, которая приводит меня в отчаяние. Хватило бы у нее мужества улыбаться, знай она все? Я вьюсь вокруг нее, похожий на малыша, задумавшего сломать игрушку.
- Элен!
- Да?
Нет, это решительно невозможно. Слова застревают в глотке. Я задыхаюсь... Тогда я сую ноги в огромные сабо и выхожу на дождь, брожу по раскисшим аллеям, покрытым месивом из гниющих листьев. Откуда-то из тумана доносится гул города. Дом почернел от влаги. На первом этаже зашевелилась занавеска. Элен беспокоится, приглядывает за мной. Я выгуливаю свою боль, веселю ее, развлекаю, пытаюсь усыпить. Я готовлю подходящие слова, обдумываю не слишком порочащие меня признания. Даю себе слово заговорить, когда мы сядем за стол, или чуть позже, когда она поведет меня наверх в спальню. Заранее переживаю сцену, которая последует. Элен обнимет меня, скажет: "Ничего, мой дорогой. Не важно, как тебя зовут. Я ведь тебя люблю". Это и впрямь не важно. Что значит имя? Но тогда зачем признаваться?
Она открывает окно:
- Бернар, вернись! Простудишься!
В точности как моя мать когда-то! Я возвращаюсь, разъяренный, с глухим жжением и колотьем в боку.
Однажды - уж не знаю, как это случилось, - меня посетило вдохновение. Я сел за пианино. Для начала несколько гамм, чтобы размять пальцы - они так долго бездействовали. И сразу вальс Шопена. Элен - наверху в спальне, занимается домашними делами. При первых же звуках пианино шаги ее смолкают. Я не останавливаюсь. Техника, конечно, утрачена, но я еще в состоянии выдержать длительные ноты, придать жизнь этой грациозной мелодии, что так волнующе связывает воедино восторг, мечтательность и самоотверженность. Музыка захватила меня, помогла отрешиться от всего. Из расстроенного инструмента я извлекаю страстный монолог, в котором веду с самим собой спор о жизни и смерти. Боль забыта. Моя игра что сладострастие, неутолимость, исступление и отчаяние. Я перенесся в иные края, на свою подлинную родину. Руки летают передо мной. По затылку побежал холодок... Теперь - ноктюрн. Эта глубинная грусть под стать человеческой душе нравится мне меньше, зато как легко играть! Музыка течет сама, как лунный свет. И напоследок - силы уже покидают меня - задумчивый мужественный полонез, нечто вроде полета ясновидца к звезде, к которой устремлен его блуждающий взор. Так и нужно идти навстречу своей судьбе! Последний аккорд - и мои гудящие руки бессильно повисают вдоль тела. Боже, как счастлив я только что был!