– Кто-нибудь знал, что Илона направляется к вам? – в третий раз, очень громко и раздельно спросила я у Капитолины. – Знал? Нет?.. – Ладно, решила я, пора и доблестной милиции поработать, и уступила поле деятельности следователю.
Курочкин переступил с ноги на ногу и вздохнул. Он повел глазами по сторонам, содрогнулся, нечаянно наткнувшись взглядом на меня (все это время следователь старался меня не замечать), и, устроившись в облюбованном им кресле за большим столом, разложил на нем бесконечные бланки протоколов. Дело ему предстояло трудное, но жалеть уважаемого Валентина Игнатьевича я не собиралась. И он приступил.
Пока Курочкин путем запущенного по кругу одного и того же вопроса (моего!) пытался добиться от Капы вразумительного ответа (через пять минут после начала этого процесса мой личный недруг уже начал пениться и пускать уголками губ крупные пузыри), я не трогалась с места. Я всматривалась в портрет бравого гусара. Он продолжал нависать над Капиным диваном, самодовольно топорща свои закрученные штопором усы.
Так прошло полтора с лишним часа, и к концу этого срока Курочкин весь покрылся мыльной пеной и, очевидно, до глубины души проникся психологией маньяков, безжалостно удушающих в темных подворотнях зловредных старушек. Глядя на Курочкина, можно было предположить, что, вернувшись на работу, он выпустит из камер на свободу пару-тройку таких маньяков.
Когда он закончил записывать корявым почерком в протокол допроса два-три с огромным трудом выжатых из Капитолины ответа, выражение его лица было таким, будто он всю ночь напролет строил окружную дорогу, без продыху черпая щебень допотопной лопатой. Он с треском захлопнул папку и, не прощаясь, двинулся к выходу.
– До свидания, надеюсь, мы с вами скоро увидимся, – мягко сказала я ему в спину. Курочкин вздрогнул, как от удара кинжалом между лопаток, и, не оглядываясь, буквально выпрыгнул за порог.
Захлопнув за следователем дверь, я засучила рукава:
– Ну-ка, тетя Мила, помоги!
Я влезла на диван и, перегнувшись через Капу (та смотрела на нас безучастно, но глаз не отводила), попыталась отделить от стены изображение глупого гусара. Это было нелегкой задачей: портрет утяжеляла не только громоздкая, никак не подходившая к этой картине рама, но и толстый слой стекла, защищавшего изображение от вредных внешних воздействий. Наконец совместными усилиями мы повергли портрет военного вместе с его лошадью наземь; я легко соскочила с дивана, отряхивая руки и имея весьма нетерпеливый вид.
– Повернем его! – приказала я.
Крякнув от натуги, я взгромоздила всадника с лошадью мордами вниз на широкий Капитолинин стол.
Потом я придирчиво осмотрела картину сзади и резким, но несильным хлопком выбила из рамы лист тонкой фанеры – он легко вынимался, и теперь гусара можно было извлечь из рамы, не разбив стекло. Мы с тетей поспешили сделать это, и, когда освобожденная от всего лишнего картина была бережно водружена нами на все тот же стол, я и тетя Мила, крепко стукнувшись лбами, кинулись ее рассматривать.
– Что за черт, – озадаченно протянула я через минуту, – она же картонная!
Действительно, коварный гусар оказался намалеван крупными, небрежными мазками на листе толстого картона – достаточно было слегка поскрести ногтем по краю, чтобы сомнений в этом не осталось, – и тем самым буквально перечеркивал все мои расчеты. Потому что шедевр художника Васильева, который я надеялась обнаружить за первым слоем краски, писали масляными красками… на холсте. Получалась какая-то чушь!
Я ворочала портрет гусара и так, и эдак, вертела его по оси, ставила с ног на голову – до тех пор, пока у меня не зарябило в глазах – и ничего не могла понять.
– Особенно глупо было прикрывать эту мазню стеклом, – сказала в конце концов я, отступившись.
– Женечка, а что ты вообще делаешь? – Капа наконец впервые выказала к происходящему апатичный интерес, она даже попыталась присесть.
– Клад ищу!
Капа кивнула – это объяснение ее вполне удовлетворило. Она вновь повалилась на диван.
– Кстати, тетя Капа! – окончательно разочаровавшись в гусаре, я резко развернулась к старушке. – А где письмо? Ну, то, которое вы получили после смерти Вадика?
– У меня. – Капа испуганно приподнялась на подушке и посмотрела на зажатый в ее ладони бумажный комок.
– Господи, Капа! Ты же скоро его так совсем уничтожишь! Затрешь и измочалишь! Ну-ка отдай его мне, сейчас же, – встрепенулась тетя Мила.
– Нет. Ни за что! – Голос Капитолины предательски задребезжал. – Это последнее, что еще хранит… Его я… никому…
– Дай сюда, дурочка! Ведь это улика!
– Улика? Нет, нет… Это его последнее письмо!
– Да хоть бы и так – от него же скоро ничего не останется! Дай.
Тетя Мила протянула к Капитолине руку раскрытой ладонью вверх.
Капа посмотрела на скомканный, орошенный бог знает каким литражом слез листок и замотала нечесаной головой. Но затем, загипнотизированная моим непреклонным видом, она медленно опустила моей тете на ладонь бумажный комок и опять рухнула в подушки, закрывшись от нас рукавом вытянутой кофты. Было похоже, что в этом письме Капитолина черпала остатки своих силенок – и вот теперь последний источник жизненной энергии у нее безжалостно отнимают.
– Получишь его обратно, когда придешь в себя, – пообещала тетя Мила Капитолине, пряча записку в извлеченную из сумочки записную книжку. – И кстати, милая, почему же ты не показала это письмо Курочкину?
– Курочкину?.. Я не знала, что… Это же мое письмо!
– Да, но следователь бы мог отправить его на экспертизу, – заметила я.
– Ох, нет! Потом мне бы его не вернули… а это…
– …последняя вещь, что еще хранит, и так далее, – не очень-то вежливо перебила я.
Честно говоря, Капа с ее нескончаемой однообразной тоской уже начинала вызывать в моей душе чувство, очень похожее на сильнейшее раздражение.
– Капа, мы уходим, у нас дела, – сказала я уже мягче. – А вы постарайтесь наконец прийти в себя! Главное – никому не открывайте дверь, слышите?
– Да…
* * *
И вновь мы ехали на дачу – на этот раз мое желание поспать приобрело поистине космические размеры. Тетя Мила тихонько ойкала, когда машина подпрыгивала на ухабах, и сопела носом – у нее из головы не выходила Капа, представлявшая собой такое жалкое зрелище.
Запиликал мой мобильник. Не отрывая глаз от дороги, я нащупала телефон в нагрудном кармане рубашки и поднесла его к уху.
– Да?
– Женька! Привет! – Я узнала голос Пашки.
– Привет, Паш.
– Ну и как продвигаются дела на ниве частного сыска?
– Скрипим потихоньку. Денек, я бы сказала, выдался урожайный.
– Могу подсыпать вам, сударыня, еще кой-каких сведений. Не знаю, правда, как они вам помогут…
– Ты это о чем?
– Да так, пустяки. Я ведь нашел его… Дядю этого, живущего в доме престарелых. Которого твой Вадик-то навещал.
– Ну и что, что?!
Но Пашка умел выдерживать сценические паузы. Я почти воочию увидела, как с преувеличенной скромностью он поправил воротничок рубашки и импозантно провел ладонью по венчику детского пушка на своей лысине.
– Дело в том… – нарочито томным голосом начал Пашка. – Дело в том… Что…
– Что?!
– …Что это не дядя!
– А кто? Тетя?
– И не тетя. И даже не племянник со свекровью. Это – отец!
Мой бывший сослуживец был вправе ожидать сильной реакции на это известие. Но ее не последовало. Я и вправду сначала ничего не поняла.
– Какой отец? Чей отец? – забормотала я, притормаживая «Фольксваген» у обочины и не обращая внимания на испуганный взгляд тети Милы. – Кого – отец? Раисин, что ли, отец?
– Вадику он твоему отец!
Я онемела наконец. А Пашка несколько секунд наслаждался моим ступором, после чего все так же неторопливо продолжил:
– Докладываю: Алтухов Кирилл Андреевич, 1933 года рождения, поступил в тереньтьевский дом престарелых в двухтысячном году с диагнозом – болезнь Альцгеймера, а если проще – старческое слабоумие. Сие заболевание развивалось у него настолько активно, что старик целыми днями только тем и занимался, что пускал в тазике бумажные кораблики и, извиняюсь, делал в штаны. В богадельню, за отдельную плату, Алтухова сдали ближайшие родственники – жена и сын. Помимо пенсии по старости, которую дом престарелых забирает себе в счет платы за обслуживание, на содержание больного Алтухова ежемесячно вносилась солидная сумма. Платежи поступали от дочери старика – Илоны.
– А поганая была, оказывается, семейка! – вырвалось у меня. – Сдали папу в богадельню, сами жили в его доме, знакомым сказали – умер он… Ничего себе – устроились!
– Я не стал бы торопиться осуждать их за это, друг мой, – заметил Пашка. – Болезнь Альцгеймера – иезуитская штука, не дай бог такого никому! Коварная и пока что неизлечимая хворь, при которой память отказывает совсем. У человека происходит постепенное разрушение клеток и тканей головного мозга. Это может затянуться на десятки и более лет! Постепенно утрачиваются память, трезвость суждений, способности к абстрактному мышлению, навыки и способности, происходит полный распад личности: человек перестает пользоваться туалетом, не видит необходимости в смене одежды, забывает, как держать нож или вилку, теряет двигательные и, особенно, речевые навыки. Он совсем не узнает даже своих родных и близких, он прикован к постели, не способен обслуживать себя, у него случаются бредовые идеи и галлюцинации, он может видеть или слышать то, чего не существует на самом деле, например, фигуры или голоса людей, якобы разговаривающих где-то поблизости. Иногда он становится социально опасным. Иногда – склонным к бродяжничеству. Но главное – он не помнит, совсем ничего не помнит: ни своего имени, ни того, кем ему приходятся окружающие. Ухаживать за таким человеком – не просто сложно, а архисложно…