Ознакомительная версия.
– Уже вечер стоял. Я баню топила, воды нанесла туда, иду домой за исподним, смотрю – тени в комнате. Мне бы ружжо взять, а я, дурища, обрадовалась – Ванда приехала, думаю. И в голове нет, что четверг, она работать должна… Вхожу в горницу – а они икону сымают! Двое сымают, а третий, цыганская морда, на меня топором замахнулся. Стой, говорит, старая лошадь, не то башку проломлю! Глаза бешеные, чумные… Я и стою. Только сказала: «Грех, мужики». Те двое засмеялись – грехи, говорят, поп отмолит. Сняли икону, в тряпку завернули – и вон со двора.
– Цыганская морда, говорите? – заинтересовался Яшка. – Это цыгане были?
– А кто их знает… – с сердцем сказала старуха. – Цыгане тут в трех верстах живут, весной ездят пашут, боронят. Допреж вроде бы ничего не крали. Но рожу его я видала где-то. Вот с места мне не сойти – видала.
– Где? – Бес даже изменился в лице. – Знаете, кто это был? Узнать сумеете?
Бабка с сожалением взглянула на него:
– Да в уме ты, хлопец? Где же тут узнать, голова-то не варит. Всю ночь с боку на бок проворочалась, вспоминала, мучилась… Нет. Не помню, хоть режь. А через день Ванда приезжает. Сразу взглянула в угол: «Где?!» А я… Нет бы промолчать… – Анна Казимировна тихо заплакала, уткнувшись в сухие кулачки. Я с готовностью вытащила из сумки валокордин, но она не глядя отмахнулась…
– Ой, что с этого… Хлопец, ты вот что… Шкафик тот открой. Что найдешь – неси сюда.
Яшка, к которому она обратилась, без возражений отошел в глубь комнаты, к древнему шкафчику с резными дверцами. Анна Казимировна проводила его глазами:
– А сестра его что же не с вами?
– Катька? – удивилась я. – А вы ее знаете?
– Ванда рассказывала. И про них, и про тебя. И про него тоже. – Старуха взглянула на смутившегося Мишу. – И про кавалеров своих двух. Сто раз я ей говорила – не мучь своего татарина, будь с им, ничего, что в годах, седина бобра не портит…
– Он грузин, – машинально поправила я.
– Один леший, – отмахнулась бабка. – Ехала бы с ним в свою Испанью и жила бы на радость. Говорю: «Поезжай», а она смеется: «Как же ты тут без меня?» Оно и верно, конечно… Кроме нее, кто ко мне сюда поедет? Ну мне-то чего, мне, может, год-два землю топтать осталось, я свое пожила. Что же ей, из-за меня, сморчка древнего, век тут сидеть? Ух! Так бы этого ее испанца и придушила! Своими бы руками!
Я молчала, не веря своим ушам. Значит, вот кому Ванда рассказывала все.
– Но как же, Анна Казимировна… Барс… Грузин Вандин – он же женатый!
Старуха посмотрела на меня с насмешливым интересом. Собралась было что-то сказать, но в это время к столу вернулся Яшка с початой бутылкой водки.
– Там, в шкафу, больше ничего нет.
– А ничего больше и не нужно. – Анна Казимировна торжественно водрузила бутылку на стол. – Ниночка, там на полке – стакашки. Неси сюда.
Я пошла за стаканами, твердо решив ничему больше не удивляться. Водку разлили, мы с Мишей отказались было, но старуха строго сказала: «Для здоровья!» – и пришлось пригубить. «По второй» выпили только Анна Казимировна и Яшка. Затем Бес вытащил сигареты. Я свирепо взглянула на него. Яшка, спохватившись, спросил:
– Курить можно, бабушка?
– Кури, проше пана, – разрешила та, и это единственное польское словечко, проскочившее в ее речи, показалось мне невероятно изысканным. – И мне дай.
Бес вытаращил глаза. Анна Казимировна, посмеиваясь уголком губ, вытащила из его пачки «мальборину», умело прикурила от спички, выпустила в сторону печи клуб дыма.
– Люблю, грешным делом… За всю жизнь не отвыкла. В армии солдатня к махорке приучила, так до старости и продымила. Ванда руга-а-алась… Но папиросы мне все равно возила. Нечего, говорит, «Примой» травиться.
– Вы с немцами воевали? – заинтересовался Яшка.
– С какими немцами, Езус-Мария… – тихо рассмеялась старуха, и я заметила, что зубы у нее целы все до одного – мелкие, желтоватые, в плотный ряд. – Еще в Гражданку. Я то с белыми, то с красными моталась…
– Анна Казимировна, – не выдержал Миша, – почему ваша икона была похожа на Ванду?
Бабка опустила сигарету. Без улыбки посмотрела на Мишу.
– На Ванду? С чего ты взял, хлопец? Не на Ванду, а на меня.
– Д-да… Да-да, ведь вы похожи… Вы очень красивая! – вдруг отвесил комплимент Миша. Анна Казимировна с достоинством кивнула.
– Сейчас уж не осталось ничего. А была, верно, хороша. Пан мой как меня увидел – задохнулся.
– Пан?
– Это я его так звала. Но он не поляк был, а русский, белой армии штабс-капитан. – Анна Казимировна вдруг встревожилась, обеспокоенно посмотрела на меня. – Ванда верно говорит, что теперь про это рассказывать можно?
– Теперь все можно.
– Хм… А я из-за него всю жизнь дрожала. И то не за себя больше, а за сына. Кабы выплыло, что мой Колька – беляка сын, что бы с нами обоими стало?..
– Анна Казимировна, – я почувствовала невыносимое любопытство, – а как его звали – этого… пана?
– Орлов Николай Владимирович, – в голосе старухи зазвенели гордые нотки. – Он мне всегда говорил: «Судьба это, Анна, что мы с тобой встренулись». Господь ему знак послал.
– Какой знак? – не поняла я.
– А вот – икону. – Анна Казимировна, не глядя, перекрестилась на пустой угол. – Это же его была икона… Фамильная, орловского рода. Ему мать ее с собой на войну отдала, сказала – сохранит. Она его и впрямь хранила долго… К тому году, как мы с Николаем Владимировичем встренулись, у него уже из родных никого не было – мать умерла, отца мужики убили, братьев на войне положили – всех троих. Имение родовое, он рассказывал, еще в первые дни войны пожгли дотла. А он жив остался, и икона – с ним. По всем фронтам ее за собой возил. Я и сама потом дивилась – до чего же я на нее похожа, будто с меня писали. Даже страшно делалось. В Гражданку их полк на нашем хуторе под Вильно стоял. А я уже третий год как замужем была, но только-только девятнадцать исполнилось. Хороша была. Что скрываться – хороша. Николай Владимирович как на порог к нам взошел – так и застыл. Смотрит на меня, глаз не сводит. Хозяин мой сразу недоброе почуял. «Проше пана, – говорит, – в чистую горницу, только сегодня помыли…» – это чтоб от печи, от меня его увести… – старуха печально улыбнулась. – Но ведь я-то, я-то тоже черт была! И душа уже зашлась! Как увидела глаза эти синие… Синие с чернью, как вода в проруби… Седой уже был, а ведь только-только тридцать ударило. Он уж в горницу ушел, а я все у печи стою, миску к себе прижимаю и тру ее, тру, тру… Вечером захожу к нему с полотенцем чистым, говорю: «В баню пожалуйте, пан». А он смеется, зубы белые сверкают: «Без тебя не стану». Мне бы этим полотенцем – по морде ему, а я стою и вздохнуть боюсь. В баню, конечно, я с ним не пошла. А ночью босиком к нему в горницу прокралась. И – пропала душа грешная…
– А как же ваш муж? – испуганно спросила я.
– Муж?.. – старуха усмехнулась. – Да хозяина моего уже так эти белые-красные-зеленые застращали, что он и слова Николаю Владимировичу не сказал. Боялся, что рассерчает и солдатня нам опять скотный сожгет, а то и всю хату на зиму глядя. Молчал, весь черный ходил. Один только раз спросил меня – сама я к пану пошла или он меня силой… «Сама», – говорю. И больше я от него слова не слыхала. А там опять загремело, красные наступать начали, и уехала я с Николаем Владимировичем.
– Куда?
– У-у, куда… Война была! По всей Польше, по всей Украине нас носило. И всюду я – с паном своим. Иногда подолгу в городах стояли, иногда – утром войдем, а к вечеру уже ноги уносим: красные пятки жгут. В Киеве долго жили, в Харькове. Он мне откуда-то платья приносил – узкие, с корсетами. Уж и мучилась я в них – тут трет, тут давит, под мышками режет… А он все свое – «красавица, богиня…». Побрякушки золотые горстями приносил, я уж не знала, куда складывать. Любил меня пан мой, Николай Владимирович. Все говорил: «Как только кончится война, увезу тебя в Москву, жить будем». Обвенчаться уговаривал, но я-то тогда дура дурой была. Все боялась – как же я, католичка, с православным венчаться буду, это же веру менять надо. Говорю ему это, а он только смеется: «Ведьма бога испугалась!»
– Ведьма?..
– Ну не ведьма, это уж он напраслину возводил. Но кровь я хорошо заговаривать умела, из госпиталя все время за мной посылали. Фельдшер ругался: «Это против всех законов медицины!» – кричал. Но, правда, не спорил, когда я раненых зашептывала. Ведь уже тогда ничего не хватало – ни бинта, ни корпии, ни рук на них всех.
Старуха махнула рукой, умолкла. В горнице наступила тишина. Мельком я увидела широко открытые глаза Миши, наткнулась на хмурый, тяжелый взгляд Беса.
– А потом что?
– Известно, что. – Анна Казимировна отвернулась к мерзлому окну. – Крым, Одесса. Мы там до-о-олго стояли, держались за эту Одессу, как за царствие небесное. А уж что было держаться, когда самый распоследний солдатик знал – пропали наши головы. Я у пана своего в ногах валялась, выла, – ну ее, эту войну треклятую, к лешему, поплыли, прошу, к туркам, в Констанцу… Ведь беженцев полна Одесса была, все, кто мог, ноги уносили… Но Николай Владимирович и слушать меня не хотел. «Я, – говорит, – дворянин и офицер русской армии, бесчестно оставлять Россию…» – «Да чего же тут, – кричу, – бесчестного, когда половина офицеров тех уже удрапали! Полполка нету! Солдатня во все стороны разбегается, скоро воевать не с кем будет! Всяк свою голову бережет, на том мир стоит!» Кричу эдак, плачу, ругаю его… ведь на сносях уже была… а он молчит и в стену смотрит, скулы белые. Только и скажет: «Уходи, Анна, одна». «Нет уж, – говорю, – пан мой, одна я не ходок». Вот и дожили так до осени. А потом – началось.
Ознакомительная версия.