Ознакомительная версия.
Нет, нет. Спать нельзя. Сейчас очень многие так и умирают во сне. А ей нельзя. Надо дождаться, а уж тогда…
Хлопнула входная дверь. Гулко, жестко. Заледенелая, твердая как сталь. Елена Александровна собрала силы и постучала ссохшимся кулачком в стену, слабо, едва слышно ей самой. Увидела свою белую, сухую руку, с надувшимися жилами, морщинистой кожей, и слеза жалости обжигающей тоненькой струйкой скатилась по щеке, замерзнув, прежде чем добежала до подбородка. Натянула сползшую варежку, спрятала под одеяло. Пока надо жить. Вот сделает все дела, тогда и поплачет, а потом уснет, тихо, навсегда. И не будет больше горечи и сожалений, и разочарований не будет.
Хотела подумать об этом спокойно, светло, как о чем-то хорошем, но не вышло. Комок подступил к горлу, отнимая остатки сил. А как же Андрюша? Как он проживет без нее, как проживет один, а может, он женится, родит детей, что они узнают о ней, о своей семье, о дедах и прадедах? Сможет ли Андрюша рассказать все сам? Ведь он ничего не помнит. Елена Александровна заволновалась, сожалея, что мало написала, забыла, не подумала, а теперь уж поздно. Теперь никак.
В комнату заглянул Степан. Высокий изможденный человек. Некогда был, наверное, крепким, сильным и, кажется, даже веселым.
– Елена Александровна, вы стучали?
– Да, – едва слышно проговорила она и поманила глазами к своей кровати. – Умираю. – Степан открыл рот, хотел возразить, но она прикрыла глаза, вытащила из-под одеяла руку, положила ему на ладонь. – Слушай. На столе письмо. Андрюше, сыну. Передай. Сбереги.
– Конечно, Елена Александровна, да вы еще сама…
– Слушай, картина… – Она скосила глаза на портрет. Гаршин смотрел на нее с тихой печалью, – поклянись. Если сын вернется, передай ему. Если нет, в музей. Поклянись, – едва слышно шептала Елена Александровна, боясь, что у нее не хватит сил.
– Клянусь, – ответил строго Степан, все поняв и перестав утешать.
– Большая ценность. Береги. Сыну, а если нет, в музей. Клянись.
– Клянусь, – послушно повторил Степан.
– Заберешь, когда умру. Письмо сейчас, – велела Елена Александровна и закрыла глаза.
Подниматься по лестнице было тяжело. Всего третий этаж, а уже на втором одышка. И в глазах темно.
Аграфена остановилась. Растянула узел на платке, расстегнула пуговицу пальто. Стало легче. Холодный воздух обдал шею, голову, лицо. Постояла. Отдышалась. Надо идти. Подниматься, нащупывая ступени в густом сумраке ледяного подъезда. От слабости даже мысли стали какие-то короткие, отрывочные. Идти. Шагать. Вот и еще полпролета. Снова отдых.
– Степа? – Аграфена вошла в квартиру. Закрыла дверь. Неужели опять нет? Вчера не приходил и позавчера тоже. Спал на заводе. Аграфена опустилась на табуретку в прихожей и прикрыла глаза. В глубине квартиры хлопнула дверь.
– Степа?
– Я.
– Пришел? – Аграфена поднялась, улыбнулась. Степан, младший из ее братьев, которого она забрала к себе в город перед революцией, был ей как сын. Что стало с остальной семьей, с отцом и сестрами, они не знали. Наверное, померли от голода. А они со Степаном выжили. И дальше будут жить. Аграфена позаботится. Она это умеет.
– Елена Александровна умерла, – подходя к Аграфене, сказал Степан.
«Исхудал-то как. Щеки совсем ввалились», – сведя к переносице густые седые брови, подумала Аграфена, вглядываясь в дорогое лицо, словно не видела его не два дня, а месяц.
– Письмо сыну оставила и картину. Велела, если не вернется, в музей передать, – скупо проговорил Степан.
– Ох, горе, горе, – вздохнула Аграфена. – Да что ж поделать.
Умирают люди. И молодые умирают, и дети. А им жить надо.
– Не старая еще была, Елена-то, – вздохнул Степан, словно услышав мысли сестры. – Я кипяток поставил. Пойдем?
Портрет Аграфена увидела сразу, как только в комнату вошла. И не поверила даже, думала, от холода примерещилось. Подошла, взяла в руки. Закрыла рукой рот.
– Это картина, что Елена Александровна просила сыну передать, – пояснил Степан, подходя к сестре. – Очень, говорит, дорогая картина. Родственник, что ли?
– Родственник! – фыркнула Аграфена, мгновенно ожесточаясь. – А не сказала она тебе, откуда у ей эта картина?
– Нет.
– Хозяйки моей эта картина. Елизаветы Николаевны, помнишь ее? – Степан удивленно кивнул. – Возлюбленный это ее. Чекисты у ней эту картину отобрали еще в девятнадцатом. Ох, и убивалась она, – вздохнула, покачивая головой, Аграфена, – прокляла их, иродов, и до самой смерти успокоиться не могла. – Потом обернулась к Степану и твердо сказала: – Не их это картина, а наша. Елизавета Николаевна, умирая, все свое добро мне оставила, потому как не было у ней больше родных, кроме меня. Так мне перед смертью и сказала, ты, Аграфена, вся моя семья. Наша это картина, а Елена эта еще порядочную из себя строила, а сама… Где она взяла его, портрет этот? А? – грозно спросила Аграфена. – Не-ет. Наша это картина. Наша.
– Груш, да зачем она нам? – пожал плечами Степан. – Да и пообещал я покойнице. Нехорошо это.
Аграфена грозно сверкнула блеклыми запавшими глазами.
– Ты говорил, письмо еще есть, давай сюда, – ставя картину на стол, спросила Аграфена. – Давай сюда. А картину заверни, вон хоть в одеяло. Дорогущая она, сам Репин писал. Он лично ее хозяйке подарил. Золотой был человек. Пожалел бедняжку, ни копейки не взял, – приговаривала она, разворачивая письмо неловкими замерзшими руками. – Та-ак. Дорогой сынок, помни… Та-ак. Будь счастлив, моя любовь… О картине ничего не сказано, – складывая письмо, проговорила Аграфена. – Вот и ладно. Отдашь ему письмо, а картина наша. Понял?
– Понял, – осторожно заворачивая картину в шерстяное одеяло, кивнул Степан. – Только знаешь, нехорошо это мертвых обманывать. Да и слово я дал. Что я, вор какой, что ли, вроде этих чекистов, последнее у людей отбирать? – Степан любил сестру, очень любил. Может, потому и не женился, огорчать не хотел, знал, что Аграфена в душе обидится, так и жили они, два бобыля, после смерти ее хозяйки. Он всю жизнь на заводе проработал, а она после смерти Елизаветы Николаевны при нем, потом на проходную устроилась пропуска проверять.
Характер у Аграфены был крутой, строгий, и Степан ее побаивался, хотя никогда не понимал почему. А может, и не боялся, а просто любил, огорчать не хотел. Потому и не спорил никогда. И в этот раз не хотел, но больно уж не по-людски получалось, покойницу обманывать. Поклялся к тому же.
Но, взглянув на Аграфену и увидев ее строгое неприступное лицо, Степан смутился, оробел и, как часто с ним бывало, решил отложить разговор. Что сейчас судить да рядить, до конца войны еще дожить нужно, а уж там как бог даст. Да и Груша, глядишь, подобреет. И Степан, закутав картину, убрал ее в шкаф и больше к этому разговору не возвращался.
– Проходите, Варвара, – церемонно распорядилась Зоя Спиридоновна.
Одета она была как обычно, никакого намека на траур. Пестрое яркое платье, масса побрякушек, и, кстати говоря, определение «старушка» ей никак не подходило. Слишком уж мощной и внушительной выглядела Зоя Спиридоновна, да и выражение утонувшего в складках тройного подбородка лица было скорее воинственным и капризным, нежели кротким и жалостным.
Зоя Спиридоновна жила в просторной квартире с видом на канал Грибоедова. Сколько в квартире было комнат, Варя не знала, ее всегда принимали в гостиной, хорошо, но несколько старомодно обставленной и оттого очень уютной. Посреди комнаты стоял большой круглый стол, накрытый вышитой скатертью с кистями. И от стола и от скатерти веяло большими семейными сборищами, отчего-то слышался звук патефона и витал дух начала двадцатого века. Высокие часы в футляре и кожаный диван с высокой деревянной спинкой, полочкой для безделушек довершали дореволюционную картину.
Хозяйка с гостьей уселись за стол. Отчего-то Зоя Спиридоновна всегда усаживала Варю именно за стол, хотя никогда ничем не угощала.
– Итак, Варенька, я хочу знать, когда я смогу получить свои деньги? – строго и даже требовательно спросила Зоя Спиридоновна.
– Как только вы будете готовы передать нам коллекцию. Или ее часть, – так же по-деловому ответила ей Варя.
– Пожалуйста, я готова, – развела руками Зоя Спиридоновна. – В любое время. Только я желаю сделать это здесь у меня. Вы заплатите мне деньги и заберете коллекцию.
Ознакомительная версия.