– А…
– И я тебе сейчас, под действием химического влияния, говорю откровенно, чего раньше не собрался: я тебя всегда очень высоко ценил!
Молчит, брови свела домиком и отводит глаза.
– Да, – говорю, – ценил. И… и… любил…
Конец света.
Нет, в прямом смысле конец света.
Чтобы Америку так разделали, это представить себе невозможно. Америку, которую все так обожают и мечтают в ней жить!
Хотя, где-то даже можно понять. Америка большая, но все же не резиновая, всем там жить никак нельзя, тем более так, как живут сами американцы. В результате у других развивается зависть и злоба. И возникает желание все порушить – мне не досталось, так не доставайся же никому. Я когда еще в Союзе жил, то в перестройку, бывало, фермы всякие жгли, кооперативы там, то есть, если у соседа что-то хорошее появилось, чего у меня нет, то не себе такое же сделать, а порушить, чтобы и у него не было. Я думал, что это тамошняя национальная черта такая. Но оказывается, это распространенная международная черта. Ну, вот и до Америки дело дошло.
Ужас, конечно, ужас и кошмар. Как в научно-фантастическом фильме. Подумать только, что в этих башнях-близнецах люди, может, на совещании каком-нибудь сидели, пили минеральную воду или чертиков рисовали, кому-нибудь, может, в туалет хотелось, а другой думал, как он после работы к посторонней жене сгоняет и что соврать своей. И вдруг прямо в помещение вмазывается террористический самолет – и бабах! Всему конец – люди летят в пропасть, а на них валятся все сто этажей бетона и стекла.
Да, людей, конечно, жалко. То есть не по-настоящему жалко, кто их знал и любил, тому по-настоящему, а мне не то что жалко, а дрожь пробирает.
Но сказать по правде? Есть где-то, не знаю как назвать, удовлетворение как бы. Очень уж эти американцы заносились со своим уровнем жизни и везде наводили свой диктат. Уровень жизни, конечно, завидный, но что они, лучше всех, что ли? Вот и получается, что я правильно сделал, что не выбрал Америку, хотя все отговаривали и советовали, что лучше и безопаснее. Но Таня была тогда в упрямом настроении и поставила на своем. И вот теперь и американцы понюхали, что такое теракт, теперь-то они поймут, как мы от терактов страдаем, а то мы им все время говорили, а они как бы не верили и нас же обвиняли.
А масштабы, а масштабы! У них от этих терактов враз столько народу погибло, сколько у нас и за все годы, наверно, не было. Но это, что называется, по Сеньке и шапка. В пропорциональном отношении. И даже, я бы сказал, меньше. Потому что сперва называли всякие цифры – двадцать тысяч, пятнадцать тысяч, двенадцать – здания-то огромные, и народу в них должно было быть видимо-невидимо. Но потом, когда окончательно подсчитали, получилось, вместе с Пентагоном, всего три тысячи с чем-то.
И вот что интересно. Все ведь смотрят по телевизору и ужасаются, а когда в конце оказывается, что в численном отношении надо ужасаться меньше, то даже как-то досадно. Если уж страшный теракт, так чтоб уж жертв было навалом. То есть никто в жизни не признается, и между собой говорят, мол, хоть то хорошо, что рано утром, а днем было бы гораздо больше жертв, а подсознательно ждут, чтоб и было как можно больше. И вовсе не от жестокости, нет, а чтоб уж если ужасаться, так на всю катушку. Тем более это все-таки далеко и люди в телевизоре не люди, а вроде актеров. Но конечно, если вытащат из-под развалин кого живого, то все искренне радуются и некоторые даже плачут.
И так поплакать – одно удовольствие, но только не много пришлось. Мало кого живого вытащили, а как трупы вытаскивали, этого вообще не показали. Небось в таком виде были, что просто уже неприлично. Но по-моему, зря не показали, ужас, так уж полностью, а что зритель, мол, не выдержит – зритель все выдержит, что не с ним происходит, и на все с жадностью будет смотреть. Эти башни-близнецы сколько раз показывали, одна уже взорванная стоит, эту никто не ждал и мало снимали, зато вторую – все уже свои камеры нацелили и со всех сторон сняли, как самолет летит, и как подлетает, и как в стену вмазывается, и как с другой стороны вылетает огненный шар. И справа снимали, и слева, и под таким углом, и под другим, и показывали, наверное, раз сто – а люди всё сидели у своих телевизоров и оторваться не могли.
И все-таки удовольствие от этого ужаса не совсем настоящее, а с примесью, по той простой причине, что ужас настоящий.
Ну, я-то вообще никакого удовольствия от этой ситуации не получил, учитывая, в каком состоянии я ее увидел.
Но увидел уже потом, позже.
А тогда только я начал с Татьяной неполадки наши утрясать, пришли и покатили меня в палату. А мне тем временем стало совсем больно, Шагал-Миро настенный мимо вращается, и опять начало мутить. Я закрыл глаза и слегка отключился.
А когда перевалили на кровать, тут от боли глаза сами открылись, и прямо мне в физиономию таращится телевизор. Это пока меня резали, сынишка мне в палату к кровати телевизор заказал. Мелькает что-то без звука, что именно, конечно, не разглядел, но заметил, что все, кто рядом стоит – и сын, и Галка с Азамом, и медсестра, и даже Татьяна, – больше внимания уделяют отдаленным международным событиям, чем больному, который у них под носом. Постонал немного, медсестра спохватилась и включила мне капельницу с анальгетиком.
И скоро мне захорошело опять.
Молодежь увидела, что я в норме и что Татьяна при мне, и все быстро разбежались, причем на ходу вовсе не обо мне обсуждали, а что в телевизоре произошло.
А мне все не до телевизора, я все еще не знаю, что там конкретно творится, и настроен дальше с Татьяной выяснять. Но она никак не присядет, суетится возле моей кровати, поправляет что-то, капельницу проверила, спрашивает, не надо ли утку.
– Не утку мне надо, а сядь.
– А попить не хочешь? Я соку смородинного принесла. Я немного попил и опять говорю – сядь. Не садится. Говорит, с врачом надо поговорить.
– Да успеешь, – говорю. – Со мной сперва поговори.
– Ну, мы же говорим.
– Нет, ты сядь, нам по-настоящему поговорить надо.
– О чем?
– Как о чем? А об нас с тобой!
– Ну, – говорит, – Миша, это ты себя сейчас не беспокой.
И выражение лица, точно как было тогда в кухне, как будто она меня локтем от себя тихонечко отодвинула и локтем этим загородилась.
– Ты, – говорит, – лучше отдохни, поспи немного, пока анальгетик капает. Скоро ведь кончится, опять болеть начнет.
И кладет мне под лодыжку больной ноги свернутый валиком халат, действительно лучше, пятку не так мозжит. Я ее за рукав ухватил.
– Теперь садись, – говорю.
И тут является Моти-санитар.
Улыбка во всю физиономию, в руках полиэтиленовый пакет. Подошел к кровати, спросил, как себя чувствую, кивнул на телевизор, говорит:
– Во кошмар, а?
И что они все с этим кошмаром? Надо будет, думаю, глянуть, и спрашиваю:
– Принес?
Он пакет держит, смотрит на Татьяну, говорит:
– Вас годы ничуть не испортили! Совсем как на фото.
Она, конечно, ничего не понимает, стоит молча, только брови приподняла.
Он дальше:
– Знаете, сколько мне этот ваш портрет искать пришлось? В чем копаться?
– Кончай разговоры, – говорю, – давай сюда. Таня, у тебя сотня есть? Дай ему.
– Сотни нет, – говорит растерянно. – Шекелей восемьдесят…
– Ладно, – говорю, – сколько есть. Потом добавлю. Моти, давай.
Моти открывает пакет и произносит:
– Пам-пам! Вот вам ваш портрет ненаглядный! – И подает мне портрет.
То есть именно портрет.
Все на месте – фотография, какие мы молодые и красивые, сзади картонка, спереди чистое стекло, все аккуратно зажимами скреплено.
Портрет есть. Портрет как таковой.
А рамки нету.
Мохнатенькой моей рамки с кистями – нету.
Я и не ожидал, что на Татьяну так подействует. Портрет я с собой в больницу взял из конкретных целей надежности, и никаких побочных мыслей у меня не было. А тут вижу, стоит, смотрит, и слезка по щеке потекла. Она отвернулась, слезку поскорей вытерла, чтобы Моти не заметил. Но я-то заметил. Сперва думаю, чего это она, а потом понял, прошибло ее, что я наш свадебный портрет в минуту жизни трудную взял с собой. Это хорошо, но в данный момент развивать тему некогда.
– А рамка где? – говорю.
Моти говорит:
– Да ты скажи спасибо, что портрет вытащил. Он знаешь где уже был? Я его едва дезинфекцией оттер. А рамку твою мохнатую даже в руки брать опасно. Это все уже в прачечную пошло, разом с грязным бельем. Мне там едва удалось их уговорить, чтоб пустили порыться, хорошо, на контейнере была надпись нашего отделения. А больные у нас всякие бывают, и рамка твоя теперь сплошной рассадник бактерий.
Я даже про боль забыл, пытаюсь подняться.
– Мне рамка нужна! – кричу. – Иди найди рамку!