– Значит, я так понимаю, Буйковские вирши тебя не очень растрогали, – сделала я вывод. – Впрочем, оно и понятно: я тоже не пришла от них в восторг.
Мы доели свой нехитрый обед, я заварила чай, и по комнате поплыл аромат далекого и загадочного острова Цейлон. После чаепития Ариша сказал мне: «Мерси, мадмуазель!», поднялся в свою комнату на второй этаж и засел в свое любимое ротанговое кресло с очередной газетой в руках. Я убиралась на кухне, невольно вспоминая только что прочитанное стихотворение.
…Вплетена из жалости
Ленточка в косе…
И как, интересно, сие высказывание понимать? Если тебе кого-то жалко – заплети в косу ленточку? А если ты мужчина и косы у тебя нет? Надо сначала отрастить и потом уже вплетать? Что за чушь?!
… – Торопись! – Успеется!
Главное – почин…
Хотелось бы знать: это вообще о чем? Кто с кем разговаривает? Куда и кому надо торопиться? Что успеется? И что за почин такой? Или я просто не доросла до высокой поэзии?
Я поняла одно: меня, кажется, коробит от такой, с позволения сказать, поэзии. Что-то и на вечер этого Буйковского идти вовсе не хочется. А может, ну его, этот творческий вечер! Посижу дома с книгой, в кресле у камина, почитаю о высоких отношениях благородных людей? Где там мой новый роман?..
Едва только я прочла первую главу, как раздался телефонный звонок.
– Поль, ты готова? – Это была моя неуемная подруга.
– К чему?
– Как к чему? Мы с тобой идем на творческий вечер, ты что, Казакова, забыла?
– Не забыла, – успокоила я Алину, – но у меня появилось сомнение: стоит ли туда идти. Ты уверена, что нам так уж надо на этот вечер?
– Она еще спрашивает! – возмутилась подруга. – Собирайся без разговоров! Через час встречаемся на крыльце Дома творчества…
Через час я подъехала к Дому творчества на своем «Мини-Купере». Здесь было совсем немного машин, не более полутора десятка. «Странно, – подумала я, – обычно, когда проходят творческие вечера каких-нибудь артистов, писателей или художников, здесь просто невозможно найти место для парковки. А сейчас я свободно встала между захудалым «Москвичом» и шикарным «Лексусом». Что ж, тем лучше, хоть проблем с парковкой нет».
Алина ждала меня на крыльце. Она была в новых джинсах и голубом топике, за который были заткнуты солнечные очки. Зачем они ей, ведь на улице почти вечер? Фиолетовые босоножки на головокружительной высоты каблуках не скрывали ее пальчиков, покрытых лиловым лаком.
– Пошли скорее, через пять минут начало… – Алина взяла меня за руку и потащила ко входу.
Наши места оказались в среднем ряду. Народа в зале было не очень много, в основном молодежь – подростки, юноши и девушки лет двадцати. Они все сидели почему-то на последних рядах, одетые крикливо и просто несуразно. В первых рядах я заметила десятка два людей более солидного возраста, такого, как мы с Нечаевой, – лет под тридцать. Может, и нам надо было сесть туда? Может, здесь вообще принято возрастное разделение: более или менее солидная публика – отдельно, «зелень» – отдельно? Как мухи и котлеты…
Начало задерживали.
– Где он, твой Буйковский? – нетерпеливо спрашивала я подругу.
– Сейчас… Подожди… – отмахивалась та от меня. – Ага, вон Мыльников, тот самый – Мыло – художник и скульптор. Вон директор выставочного зала Микола Бобусь, а рядом с ним – писательница Элеонора Зозуля… А вон, смотри – твой приятель, журналист Антон Ярцев. Так, и пресса здесь… Я же говорила, вся тусовка будет…
Но вот наконец на сцену какой-то подпрыгивающей походкой подстреленного воробья вышел молодой человек, почти юноша. Он был высок и худощав. Его взъерошенные рыжие волосы торчали во все стороны так, словно он на месяц избавил их от шампуня и расчески. На нем был джинсовый костюм – брюки и безрукавка, под которой виднелся огненного цвета джемпер. На шее недоросля красовался пестрый шейный платок, на ногах – кроссовки размера детских лыж.
В зале с первых рядов раздались хлопки, с последних – свист.
– Буёк! Давай сбацай нам чё-нибудь!
– Давай, Буёк, заводи шарманку!
– Эй, Гриня! Начинай, чего выпендриваешься? – закричали с задних рядов.
Такая странная встреча поэта зрителями меня несколько обескуражила. Я не привыкла к тому, что поклонники так фамильярно встречают своего кумира. Но сам талант, похоже, вовсе не обиделся на неформальное обращение к нему зрителей. Он несколько неуклюже поклонился первым рядам, которые в отличие от последних не свистели и ничего не выкрикивали. Когда «приветствие» зрителей стихло, Буйковский встал к микрофону, попытался пригладить свою растрепанную шевелюру рукой, отчего она растрепалась еще больше прежнего, и наконец сам поздоровался с нами.
– Дорогие зрители, ребята, дорогие мои друзья и коллеги! Сегодняшний вечер я посвящаю вам, всем тем, ради кого пишу и творю. Сегодня я прочту вам свои новые стихи, а затем мы вспомним старые, любимые вами… Итак, первое стихотворение посвящается женщинам.
В зале сразу стало тихо. Молодой человек в джинсе откашлялся, несколько театрально выставил вперед правую ногу, а левую руку вскинул вверх. Он закрыл глаза и начал декламировать:
Я люблю всех женщин – маленьких, высоких.
Я люблю всех женщин – умных, недалеких.
Я люблю всех женщин – зрячих, близоруких.
Я люблю всех женщин – неумех безруких.
Я люблю всех женщин – толстых, некрасивых.
Я люблю всех женщин – черных, рыжих, сивых.
Я люблю всех женщин, верность им храня…
Почему ж не любят женщины меня?..
Когда Гриша закончил читать, он снова неуклюже поклонился. В первых рядах захлопали, а с последних раздались свист и боевой клич: «У-у-у!» Я сидела в недоумении. Алина аплодировала, а у меня появилось желание засвистеть. Впрочем, Буйковский воспринимал свист весьма своеобразно: он был им доволен и даже помахал рукой тем, кто сидел за нашими спинами.
Потом он прочитал еще несколько стихотворений на тему беззаветной любви, верной дружбы и восхищения самыми разными вещами – от заплеванной урны в парке до разрывающего ночную тишину черного байка. И опять молодежь в последних рядах радостно свистела, выла и топала ногами от восторга, а жалкая кучка солидных зрителей в первых рядах сдержанно аплодировала.
Поэт просто светился от удовольствия. Наконец он объявил, что почитает свои старые стихи на заказ. Из зала сразу кто-то крикнул:
– Гриня! Давай «Старик и горе»!
Гриня понимающе покивал головой, мол, разделяю вашу тягу к таким вещам. Он выставил вперед теперь уже левую ногу, а правую руку вскинул вверх и начал читать. Стихотворение было про бедного дедушку, который жил один в своей квартире и попивал от горя и одиночества.
…А в углу за дверью – дряхлая клюка,
Жалкая подруга деда-старика.
На столе без скатерти водочка стоит
И своей прозрачностью старика мани́т.
От всего этого веяло какой-то безысходностью. Хотелось плакать. Я покосилась на Алину. Та слушала, буквально открыв рот.
…И пришли риелторы, как бандит с ножом,
И остался дедушка навсегда бомжом…
Такая печальная история вышибала слезу. Спившегося старичка было, конечно, жаль, «черные» риелторы, естественно, вызывали острое чувство ненависти. Грине долго аплодировали, улюлюкали и свистели. Он кланялся, потом кто-то выкрикнул с задних рядов:
– Буёк, давай нашу! «Морда кирпичом»!
– «Морда кирпичом»! Буёк, давай «морду»!..
Гриня тут же встал в какую-то странную позу Буратино, шагающего в школу с азбукой под мышкой, и, подпрыгивая, затараторил скороговоркой:
Я хожу ни в чем, морда – кирпичом…
На задних рядах скороговорку с готовностью подхватили. За нашими спинами доносилось:
Я хожу в джинсе, радостный, как все…
– Скажи, прикольный малый? – подмигнула мне Алина, кивнув на кривляющегося на сцене Буйковского.
– Уж куда прикольней! – съязвила я. Мне лично такие речевки не нравились.
– Тебя что, не вставляет? – удивилась подруга.
– Да знаешь, что-то не очень.
Алина хмыкнула и повернулась к сцене. А Гриня уже читал на заказ какую-то новую речевку:
Гуляю я по городу в лапти обутый,
Я как Лев Толстой, и это очень круто.
Я давно не бреюсь, уже день шестой,
Скоро я буду совсем как Лев Толстой.
– Хорошо, что Лев Толстой не дожил до такого, – шепнула я Алине. – А Буйковский что себе думает – надел лапти, отрастил бороду, и нате, пожалуйста, – великий русский писатель?!
Подруга прыснула.
К концу вечера я поняла одно: меня коробит от бездарных пошленьких стишков этого рыжего клоуна. Я вообще удивляюсь тому, что в местных изданиях хвалят его, с позволения сказать, «произведения». Писал бы себе для местных рэперов, а в искусство не совался. Со сцены между тем звучала очередная речевка-скороговорка: