Григорий, кажется, мне не верил.
— Где же ты взял свои иконы, если не покупал? У тебя же есть иконы?
— Собирал. Кое-что в брошенных деревнях находил, а кое-что и так отдавали, в подарок. В Тотьме, например, мне одна совершенно незнакомая женщина подарила роскошного Николу шестнадцатого века. Я его реставрировал. Лучшая моя вещь. Теперь, правда, я иконы снял.
Жена Григория так и не вышла к нам, а когда он стелил мне на диване, что-то резко крикнула из коридора. Адаров вышел, прикрыл дверь, и в его голосе зазвучали уговаривающие, успокаивающие интонации. А когда они вместе стали переносить в маленькую комнатку детскую кроватку, я пожалел, что не остался ночевать в палатке на берегу реки.
Перед тем, как ложиться, я попросил Григория Петровича еще раз показать мне пелену, но он помялся и сказал: «Давай завтра, а то рано вставать, да и вообще…» Что он имел в виду, я не понял, но настаивать не стал.
Спал я неспокойно. Пелена «Богоматерь Владимирская» стояла передо мною, я я не мог никак от нее избавиться. Чего греха таить, я думал о том, что Адаров владеет ею по недоразумению, что было бы куда справедливее, если бы такая вещь висела у меня в Ленинграде. Я мысленно перевешивал картины деда, витрины с финифтью и мелкой пластикой, чтобы найти место для «Богоматери Владимирской». И она делалась центром композиции в нашей большой комнате.
Казалось, не успел я заснуть, как Григорий Петрович разбудил меня. Он очень торопился, мы едва успели обменяться адресами и направились почти бегом к гаражу. При выходе из парадного Адаров опять оглянулся по сторонам и тогда уже пропустил меня на улицу.
Пелены я так больше и не увидел.
Вечером этого же дня я был уже в Сольвычегодске и переночевал в общем номере маленькой деревянной гостиницы, а наутро стоял перед Благовещенским собором, который видел до этого лишь издалека, с другого берега Вычегды. Вблизи собор оказался величественнейшим сооружением из белого камня, храмом-крепостью. Высокие алтарные апсиды выглядят как крепостные укрепления, мощные лопатки-контрофорсы словно символизируют неприступность, узкие щелевые окна — те же бойницы. Крепость, вросшая в землю навечно и непоколебимо. А за собором — река. Широкая, с чуть видным противоположным берегом. Водный простор еще больше подчеркивает впечатление мощи крепости. Мне было известно, что такая картина есть у деда: церкви Сольвычегодска, а за ними река. Называется она «Соляной городок», но где находится эта картина, до сих пор неизвестно. Возможно, что и здесь, в этом музее. Картина «Соляной городок» несколько раз упоминалась в письмах деда, он называл ее удачей и говорил, что она — лучшее из того, что удалось написать на Севере. Ее долго искали искусствоведы, но так и не нашли. Отец как-то высказал мысль, что картина эта могла остаться в Сольвычегодске, ибо ни в Ленинград, ни в Москву ее дед не привозил.
Когда-то Сольвычегодск был столицей восточной части северного края и Урала. В XVI–XVII веках он принадлежал к числу городов, в которых происходило становление России, как государственное, так и духовное, эстетическое. Именно здесь, в Устюге Великом, в Тотьме и в Сольвычегодске, в городах, стоящих на водных путях в Архангельск и в Европу, закладывались основы торговли с западом, именно здесь создавались величайшие произведения русского искусства, являющиеся теперь предметом нашей гордости и восхищения. Теперь же Сольвычегодск — небольшой городок с несколькими лечебными заведениями. Сюда приезжают лечиться грязями. Эти больные — основные посетители местного музея в нелетнее время. Но и летом туристов тут не так уж много, куда меньше, чем в Суздале или Новгороде. От Котласа сюда добираются водой, ибо дороги плохие — все топи да болота.
Пройдя по городу, я обнаружил еще школу-интернат, клуб, библиотеку да несколько магазинов. Вот и весь город, все достопримечательности, если не считать стоящего в стороне собора Введенского монастыря и еще одной полуразрушенной церковки. От самого Введенского монастыря не осталось никаких следов, но церковь еще стоит и радует любителей русской старины, ибо храм этот великолепен. В нем архитекторы воплотили все лучшее, что принесено русскими в строительство в XVII веке, а это был век расцвета нашей архитектуры. По своему совершенству этот храм такого же порядка, как церковь Иоанна Предтечи в Ярославле, церковь Вознесения в Великом Устюге или храм на Филях в Москве… Красный кирпич и украшения из резного белого камня, затейливый резной орнамент входного крыльца, фигурные колонки, капители, арки, гирьки, карнизы, причудливые наличники окон и, наконец, замечательные пятицветные изразцы — вся эта пестрота не рябит, не раздражает, а складывается, если чуть отойти, в единое целое, в монументальный храм, величественно устремленный ввысь. Было у зодчих, создававших собор Введенского монастыря, чувство меры: еще бы чуть-чуть пестрых деталей, и общая композиция была бы нарушена, расплылась бы, разменялась на мелочи. Но они эту грань не перешли.
Интересно, что два сохранившихся здесь храма как бы стоят по краям золотого века Сольвычегодска. Благовещенский собор Аника Строганов начал строить в 1560 году, а церковь Введенского монастыря другой Строганов — Григорий — поставил в самом конце XVII столетия, с окончанием которого началось стремительное увядание Сольвычегодска и всего края. И вот судьба распорядилась так, что из тринадцати церквей города, из тринадцати памятников русской архитектуры, памятников истории и культуры Севера и всей Руси, не были взорваны и развалены именно эти два храма — самый первый и последний.
Ходил я вокруг Введенской церкви, смотрел на ее пышное великолепие, и душа моя пела. Казалось, я давно уже знаю этот храм, будто я вырос возле него, а может быть, и родился здесь. Мало того, мне чудилось, что я знаю его сто и даже двести лет. Припоминалась история о том, как один человек, ни с того ни с сего, заговорил на древнем языке, на языке, который давно уже исчез, забыт и знают о нем только немногие ученые. И когда ученые послушали того человека, они были поражены: он действительно говорил на языке, которому никогда не обучался. Не знаю, так ли это было и было ли вообще, возможно, это просто сказка; тем не менее во мне смутно ворочались какие-то воспоминания, связанные с этим храмом очень-очень далекие впечатления, которые никак не могли всплыть на поверхность моей памяти, моего мышления, а пробудились и жили где-то в подсознании, в самой глубине души…
Музей открылся, но директора еще не было. В ожидании его я постоял посередине Благовещенского собора, рассматривая фрески и иконостас. Прежде чем ехать сюда, я кое-что почитал и теперь узнавал знакомое лицо по книгам. Стенная роспись 1600 года, монументальная живопись московских мастеров была ремесленно записана позже масляными красками. Первоначальные фрески остались лишь в алтаре и в левом приделе. Они выгодно отличаются от поздних росписей мягкостью колорита, плавностью линий и всей столь дорогой мне манерой древнерусского письма.
Все иконы иконостаса, за исключением верхнего ряда, писаны были в XVI веке лучшими иконописцами Оружейной палаты. Имена их известны. Верхний же ряд относится к XVII столетию. Как ни парадоксально, строгановских икон, выделяемых теперь в отдельную школу, в Сольвычегодске осталось не так уж много. Больше тут икон московских.
Под высокими сводами храма гулко прозвучал перестук женских каблуков.
— Пришел Иван Игнатьевич, — сказала единственный научный сотрудник музея, она же экскурсовод Мария Васильевна, седовласая, подтянутая дама.
Она заперла за мной тяжелые двери, и по узким лесенкам с высокими каменными ступенями мы прошли в небольшую келью со сводчатым потолком.
Директор музея, Иван Игнатьевич Портнов, оказался мужчиной лет пятидесяти, небольшого роста, лысоватый, с брюшком и маленькими, глазками, с веками без ресниц. На его пиджаке с одной стороны были планки медалей в один ряд, а с другой — значок техникума. Судя по изображенной на значке раскрытой книге, можно было предположить, что директор закончил какой-то гуманитарный техникум, скорее всего — педучилище.
Когда я познакомился с Портновым, то подумал, что, только взглянув на него, можно рассказать, в общих чертах, его биографию: местный, перед войной или во время войны кончил педучилище, потом немного воевал. После войны учительствовал, а затем его выдвинули на руководящую работу.
Я представился. Нельзя сказать, чтобы Иван Игнатьевич был приветлив, он смотрел строго и подозрительно. Я говорил, он молчал, задав мне единственный вопрос: что мне здесь надо? И только тогда, когда я рассказал о своем деде и о том, что хочу увидеть его картины и ищу одну — утерянную, он, наконец, вяло улыбнулся:
— Так вы тот самый? Внук, стало быть. И тоже художник?
— Не могу сказать, что художник, это было бы слишком самонадеянно, но рисую, пишу акварели и маслом.