Средство страшное, что и говорить, но ему есть оправдание:
Сондерс спасен. Я глубоко уверен, что ничто другое не вылечило бы его. Если бы его утешали и уговаривали, он бы еще дальше ушел в себя и больше о себе возомнил. Что же до смеха - нельзя высмеивать тех, кто потерял чувство юмора. Сондерс только начинал неверно думать о себе, но я еще мог показать ему, в чем неправда.
- Вы считаете, - хмурясь, спросил Баттерворт, - что у него начиналась религиозная мания?
- Припомните, - сказал Гейл, - что он изучал богословие. Наверное, он часто думал о боговдохновенности и даре пророчества, и размышления эти наконец как бы вывернулись наизнанку. Лучшее всегда рядом с худшим. На свете есть вера, которая гораздо хуже атеизма. Зовут ее сатанизмом, а заключается она в том, что человек считает Богом самого себя. С философской же, не богословской, точки зрения вера эта ближе, чем вам кажется, к самой сути мышления. Потому-то ее так трудно опознать и остановить. Потому-то я и сказал, что понимаю бедного Сондерса. В конце концов, кто из нас не ошибался!
- Ну, Гейл! - возроптал Гарт. - Не хватит ли парадоксов? Какая-то личинка священника возомнила себя всемогущей, а вы говорите, что всякий может так ошибиться.
- Вы лежали когда-нибудь в поле, - спросил поэт, глядели в небо и били пятками в воздухе?
- Вроде бы нет... - отвечал врач. - Это ведь не принято. А если бы лежал?
- Вы удивились бы, почему вам подвластно одно и неподвластно другое. Когда вы задерете ноги, они далеко, в небесах, но ими вы двигать можете, а деревьями - нет. Не так уж странно вообразить, что весь материальный мир - твое тело. В сущности, и он, и оно - вне твоего сознания. Когда же мы вообразим, что он внутри сознания, мы окажемся в аду.
- Я не силен в таких вопросах, - сказал Баттерворт. Честно говоря, я их не понимаю. Когда человек сходит с ума, мне ясно, что он - вне сознания. А в метафизике я не разбираюсь. Боюсь, я - материалист.
- Боитесь! - воскликнул Гейл. - Боитесь, что вы материалист! Значит, вы не понимаете, чего надо бояться. Материалисты - в порядке, они достаточно близки к небу, чтобы принимать землю и не думать, что они ее создали. Страшны не сомнения материалиста. Страшны, ужасны, греховны сомнения идеалиста.
- Я всегда считал вас идеалистом, - сказал Гарт.
- Слово "идеалист", - отвечал Гейл, - я употребил в философском смысле. Я имею в виду того, кто сомневается во всем, кроме своего сознания. Было это и со мной, со мной ведь было почти все, что есть греховного и глупого на свете. Я только тем и полезен, что побывал в шкуре любого идиота. Поверьте мне, самый страшный и самый несчастный идиот тот, кто считает себя Творцом и Вседержителем. Человек сотворен, в этом вся его радость. Спаситель велел нам стать детьми, и радость наша в том, что мы получаем дары, подарки, сюрпризы. Подарок предполагает, что есть еще что-то и кто-то, кроме нас, и только тогда возможна благодарность. Подарок кладут в почтовый ящик, бросают в окно или через стену. Без этих весомых и четких граней для человека нет радости.
Я тоже считал, что мир - в моем сознании. Я тоже дарил себе звезды, солнце и луну, и без меня ничто не начало быть, что начало быть. Всякий, кто побывал в таком сердце мира, знает, что там - ад. Выйти из него можно только одним способом. Я знаю, сколько елейной лжи написано в оправдание зла. Я знаю доводы в пользу страданий, и не дай нам Господь умножить эту кощунственную болтовню! Но один довод подтвержден практикой, проверен на опыте: от кошмара всемогущества средство одно - боль. Мы не потерпели бы ее, если бы все было нам подвластно. Человек должен оказаться там, откуда бы он вырвался, если бы мог; только тогда он поймет, что не все на свете исходит из него. Это и значила безумная притча, разыгравшаяся здесь, словно старинное действо. Порой мне кажется, что все наши действия действа, а истину можно выразить только в притче. Был человек, он вознесся над всем, и ангелы служили ему в одеяниях туч и молний, в облачении стихий. Но сам он был превыше их, и лик его заполнял небо. А я, прости мне. Господи, кощунство, пригвоздил его к древу.
Гейл поднялся. Лицо его было бледно в солнечном свете. Он говорил притчами, а мысли его витали далеко, в другом саду, и слышал он раскаты другого грома. За обнаженной аркой старого аббатства белело предгрозовое небо, за темной рекой, в камышах, ютился жалкий кабачок, и это неяркое видение было для него прекрасным и пестрым, словно потерянный рай.
- Другого пути нет, - сказал он. - Тому, кто верит во всевластие мысли, надо разбить сердце. Благодарение Богу за твердые камни и жестокие факты! Благодарение Богу за тернии, преграды, долгие годы и пустые дни! Теперь я знаю, что не я - сильнейший. Теперь я знаю, что не все могу вызвать мыслью.
- Что с вами такое? - спросил его друг.
- Теперь я это знаю, - говорил Гейл. - Если бы воля и мысль были всесильны, нас было бы здесь не трое, а четверо.
Наступило молчание, и было слышно, как в синем воздухе жужжит муха. А когда поэт заговорил снова, врачи ощутили, что в его сознании приоткрылась дверь и звонко захлопнулась.
- Все мы привязаны к дереву, пригвождены вилами. Пока это так, мы знаем, что не упадут звезды и не растает земля. Неужели вы не поняли, какую хвалу вознес Сондерс, когда, простояв у дерева ночь, узнал благую весть, гласившую, что он - человек?
Доктор Баттерворт смотрел на него со сдержанным любопытством. Глаза у Гейла сияли, словно светильники, и говорил он так, как говорят люди, читающие стихи.
- Я знаю как врач, что вы здоровы, - сказал он наконец. - Иначе бы я в этом усомнился.
Габриел Гейл остро взглянул на него и сказал другим тоном:
- Не надо! Вот она, единственная моя опасность.
- Какая? - спросил Баттерворт. - Вы боитесь, что вас признают сумасшедшим?
- Да признавайте на здоровье! - воскликнул Гейл. Неужели вы думаете, что я бы особенно расстроился? Неужели вы думаете, что я не радовался бы в больнице пыли в луче или тени на стене? Неужели вы думаете, что я не благодарил бы Бога за красный нос санитара? Наверное, в сумасшедшем доме очень легко быть нормальным. Мне было бы гораздо лучше в тихом затворе больницы, чем в высокоумных клубах, кишащих неумными людьми. Не так уж важно, где размышлять остаток дней, лишь бы мысли были здравы. А то, о чем сейчас сказали вы, - истинная моя опасность. Именно в этом смысле прав Гарт - мне вредно быть с сумасшедшими. Когда мне говорят, что меня не понимают, что не видят простейшей истины: "Человеку опасно считать себя Богом"; когда мне говорят, что это - метафизика и собственные мои выдумки, тогда я в опасности. Я могу подумать о том, что хуже веры в свое всесилие.
- Я все-таки не понял, - сказал Баттерворт.
- Я могу подумать, - сказал Гейл, - что я один нормален.
Через много лет Гарт узнал продолжение этой истории, странный эпилог нелепого действа о вилах и яблоне. В отличие от Гейла, Гарт прежде всего руководствовался разумом и мог считаться рационалистом. Он часто спорил в ученых обществах и клубах с разными скептиками, которые нравились ему, хотя утомляли его своим упорством, а иногда и глупостью.
В одной деревне пустовало место сельского безбожника: сапожник, по прискорбной своей извращенности, верил в Бога. Правда, обязанности его исполнял преуспевающий шляпочник, прославившийся игрой в крикет. На крикетном поле он часто сражался с другим искусным игроком, местным священником. На поле богословских споров они сражались реже - священник был из тех, кого очень любят, главным образом за спортивные успехи, и хвалят, говоря, что они совсем не похожи на священников. Он был высокий, веселый, крепкий, у него было много сыновей- подростков, и сам он больше напоминал подростка, чем взрослого. И все же иногда они со шляпочником спорили. Жалеть поборника веры не надо - уколы поборника науки не трогали его. Веселость, бодрость были как бы завернуты в кокон или защищены толстой, как у слона, кожей. Но один странный разговор запал шляпочнику в душу, и он рассказал о нем Гарту тем растерянным тоном, каким рассказывает материалист о встрече с привидением. Священник играл с ним однажды в крикет и все время над ним подшучивал. Быть может, шутки эти проняли наконец достойного вольнодумца, а может быть, сам священник вдруг заговорил серьезней, что тоже не доставило радости его противнику. Как бы то ни было, священник вдруг высказал свой символ веры.
- Бог хочет, - сказал он, - чтобы мы играли честно. Да, это ему и нужно от нас: чтоб мы честно играли.
- Откуда вы знаете? - с необычным раздражением спросил шляпочник. - Откуда вам знать, чего хочет Бог? Вы-то Богом не бывали!
Наступило молчание, и люди видели, что безбожник удивленно глядит на румяное лицо пастыря.
- Нет, бывал, - странно и тихо ответил священник. - Я был Богом часов четырнадцать. А потом бросил. Очень уж трудно.
Достопочтенный Герберт Сондерс ушел с площадки к поджидавшим его деревенским детям и заговорил с ними весело и сердечно, как всегда. А мистер Понд, безбожник и шляпочник, долго не мог прийти в себя, словно увидел чудо. Позже он признался Гарту, что из широкого румяного лица как из маски выглянули на миг чужие глаза, пустые и страшные, и теперь, когда он их вспоминает, ему мерещится глухая аллея, дом с пустыми окнами и бледное лицо безумца в одном из этих окон.