Ознакомительная версия.
Сестра Болем открыла дверь одного из однотипных домов по адресу: Реттингер-стрит, 17, почтовый округ СЗ-1, и ощутила уже знакомое ей зловоние первого этажа, в котором смешался запах масла для жарки, мебельной полироли и затхлой мочи. Коляска для близнецов стояла у двери с испачканным матрасиком, переброшенным через ручку. Запах еды был не таким сильным, как обычно. Сегодня она пришла очень поздно, и жильцы первого этажа, вероятно, давно закончили ужинать. Плач младенца, заглушаемый шумом телевизора, едва доносился до нее. И еще она услышала звуки государственного гимна – служба Би-би-си завершала рабочий день.
Она поднялась на второй этаж. Здесь еще слабее пахло пищей и доминировал запах средства для дезинфекции. Сосед со второго этажа был так же одержим чистотой, как сосед из подвала – пьянством. Как и всегда, на подоконнике у окна на лестничной площадке была записка. Сегодня в ней было написано: «Не оставляйте здесь свои грязные бутылки из-под молока. Этот подоконник является частной собственностью. Это относится к вам». Из-за покрытой коричневым лаком двери даже в столь поздний час был слышен рев пылесоса, включенного на полную мощность.
Теперь на четвертый этаж, в свою собственную квартиру. Она остановилась на самой нижней ступеньке последнего лестничного пролета и, как посторонний человек, попыталась оценить свои жалкие попытки облагородить это место. Стены были покрашены белой эмульсионной краской. Ступеньки – покрыты серым драгетом. На двери яркого лимонно-желтого цвета красовалось дверное кольцо в виде головы лягушки. На стене, аккуратно расположенные одна над другой, висели три гравюры с изображением цветов; она купила их на рынке на Бервик-стрит. До сегодняшнего вечера она была довольна плодами своих усилий. Благодаря им вход приобрел вполне приличный вид. Иногда ей даже казалось, что кого-нибудь, например, миссис Босток и даже старшую сестру Эмброуз из клиники, можно пригласить домой на чашечку кофе, не испытывая при этом потребности извиняться или что-либо объяснять. Но сегодня, словно навсегда освобожденная от самообмана бедности, она увидела свое жилище таким, каким оно было в действительности, – омерзительным, темным, душным, зловонным и жалким. Сегодня она впервые могла с полной уверенностью осознать, как сильно ненавидела каждый кирпич дома номер семнадцать по Реттингер-стрит.
Она шла по ступенькам очень тихо, все еще не готовая к тому, чтобы войти. Оставалось так мало времени, чтобы что-то придумать, что-то спланировать. Она точно знала, что откроется ее взору, когда она распахнет дверь комнаты матери. Ее кровать стояла у окна. Летними вечерами миссис Болем могла лежать и наблюдать за тем, как садится солнце за зубчатым нагромождением крыш со скатами с извилистыми дымовыми трубами и в отдалении темнеют башенки станции «Сент-Панкрас» на фоне пламенеющего неба. Сегодня занавески будут задернуты. Медсестра, обслуживающая больных на дому, уже должна была уложить мать в постель, оставить телефон и переносное радио на прикроватной тумбочке вместе с колокольчиком, которым при необходимости можно было воспользоваться, чтобы позвать на помощь соседку снизу. Прикроватная лампа матери будет включена, светясь, как маленький островок света в темноте. На другом конце комнаты в электрическом камине будет гореть одно полено, всего одно, чего по их весьма экономным подсчетам должно быть достаточно для поддержания уюта и комфорта в октябрьский вечер. Как только она откроет дверь, то встретится взглядом с глазами матери, лучащимися счастьем и предвкушением встречи. За этим последуют все то же невыносимо радостное приветствие, все те же бесконечные доскональные расспросы о том, как прошел день.
«У тебя хорошо прошел день в клинике, дорогая? Почему ты опоздала? Что-нибудь случилось?»
И как она на это ответит: «Ничего особенного, мамочка, если не считать того, что кто-то убил кузину Энид ударом в сердце и мы наконец-то разбогатеем».
И что теперь будет? Или, о милостивый Боже, чего отныне не будет никогда? Больше никакого запаха полироли и подгузников. Больше никакой необходимости ублажать гарпию с третьего этажа, на тот случай если ей придется подняться на звон колокольчика. Больше никакого наблюдения за счетчиком электричества и раздумий о том, достаточно ли тепло и не надо ли включить камин на полную мощность. Больше никаких благодарностей кузине Энид за чеки, что она великодушно дарила им дважды в год, один в декабре – как нельзя более кстати, к Рождеству, – а второй в конце июля – последний раз с его помощью заплатили за такси и дорогой отель, где обслуживали инвалидов, готовых платить за доставляемые ими неприятности. Больше никакой необходимости считать дни и следить за календарем, гадая, расщедрится ли Энид и в этом году. Никакой необходимости принимать чек с подобающей благодарностью, скрывая изо всех сил ненависть и негодование, которое так и подмывало порвать эту бумажку и бросить ее в некрасивое, самодовольное, снисходительное лицо кузины. Никакой необходимости подниматься вновь и вновь по этим ступенькам.
Они могли бы купить дом в пригороде, о котором говорила ее мать. В одном из более престижных пригородов, разумеется, недалеко от Лондона, откуда ей было бы удобнее добираться до клиники (неразумно отказываться от работы, прежде чем в этом возникнет острая необходимость), с участком, маленьким садиком и, возможно, даже с видом на деревенскую улочку или луг. Может быть, они даже приобретут небольшую машину. Она научится водить. А потом, когда мать нельзя будет оставлять одну, они начнут целые дни проводить вместе. Это означало конец гнетущего волнения за будущее. Теперь у нее не было причин представлять мать в палате для хронических больных, за которыми ухаживают переутомленные незнакомые люди, в окружении дряхлых, страдающих недержанием старух и ожидании печального конца.
К тому же эти деньги позволят купить не столь необходимые, но все же приятные вещи. Она обновит свой гардероб. Ей больше не придется ждать распродаж каждые два года, если она захочет иметь костюм более или менее высокого качества. Она сможет одеваться красиво, действительно красиво, расходуя в два раза меньше денег, чем Энид тратила на уродливые юбки и костюмы. Наверное, ими забиты все шкафы в кенсингтонской квартире. Кому-то придется их разобрать. Но кому нужны эти тряпки? Кто захочет взять хоть что-нибудь, принадлежавшее кузине Энид? Кроме ее денег. Кроме ее денег. Кроме ее денег. А что, если она уже написала письмо юристу о намерении изменить завещание? Нет, это невозможно!
Сестра Болем подавила охватившую ее панику и попыталась еще раз тщательно обдумать эту возможность. Она уже столько раз размышляла об этом раньше! Если предположить, что Энид написала письмо в среду вечером… Допустим, она действительно его написала. Тем вечером она не успела бы отнести его на почту до закрытия, так что письмо могло быть получено только сегодня утром. Все знали, как много времени уходит у адвокатов на то, чтобы что-то сделать. Даже если бы Энид указала, что это срочное дело и успела отправить письмо в среду, новое завещание вряд ли могло быть готово для подписания. А если и было готово и ждало часа, когда его положат в плотный, официального вида, конверт, то какое это имело значение? Кузина Энид больше не могла подписать его своей округлой, справедливой, почти детской рукой, которая всегда так соответствовала ее облику. Кузина Энид уже никогда ничего не подпишет.
Она снова подумала о деньгах. Не о своей доле. Теперь она вряд ли могла принести ей счастье. Но даже если ее арестуют за убийство, никто не сможет помешать мамочке унаследовать ее долю. Никто! Но ей необходимо каким-то образом немедленно завладеть частью наличных. Все знают, что завещание проверяется долгие месяцы. Будет ли это очень бессердечно и подозрительно, если она отправится к солиситору Энид, объяснит, насколько они бедны, и спросит, что можно сделать? Или благоразумнее обратиться в банк? Вероятно, солиситор сам пошлет за ней. Конечно, пошлет. Она и ее мать приходятся умершей ближайшими родственниками. И как только будет оглашено завещание, она сможет тактично поднять вопрос о выплате аванса. Ведь это будет звучать вполне естественно? А попросить об авансе в размере одной сотни фунтов – это совсем немного для человека, который должен унаследовать тридцать тысяч.
И тут она поняла, что не может больше терпеть. Струна неимоверного напряжения оборвалась. Она не заметила, как преодолела несколько последних ступеней и вставила ключ в замок. В следующее мгновение она оказалась в квартире и метнулась в комнату матери. Завывая от страха и боли, рыдая так, как не рыдала с детства, она бросилась на грудь матери и ощутила поддержку и удивительную силу ее хрупких трясущихся рук. Эти руки качали ее, словно ребенка. Любимый голос ласково убаюкивал. Из-под дешевой ночной рубашки она ощутила знакомый запах мягкой плоти.
Ознакомительная версия.