– Вставай, поднимайся, рабочий народ, – насмешливо гудит Акулыч, не слишком почтительно хлопая меня по заднему месту. – Тебе, погляжу, шибко понравилось валяться. Оно и понятно: лежать завсегда приятнее, чем стоять.
Выпрямившись в полный рост, обозреваю окрестность. Камуфляжные гости надевают наручники поверженному Французу и его телохранителям. Лариса бьется в истерике, обнимая Джерри, без приказа кинувшегося грудью на пистолет, гладит, называет ласковыми уменьшительными именами. Как ребенка. Похоже, свирепый преданный пес – это было все, что оставалось в ее наперекосяченной жизни. Его – единственного – она действительно любила.
– Пришлось применить табельное оружие, – крякнув, басит мент. – А то бы враз растерзал, вражина. Вроде не человек, тварь бессловесная, а жалко. У моей сеструхи недавно котяра сдох. Дряхлый был, что твой аксакал. Не поверишь, сеструха так сокрушалась, еще б чуток, следом за ним отправилась. Как, по-твоему, есть у зверей душа?
– Дай закурить, Акулыч.
– Ты ж вроде завязал. – Он вытаскивает пачку.
Затягиваюсь. С отвычки томительно кружится голова, поташнивает, зато унимается мерзкая дрожь в конечностях.
– Вовремя вы подоспели.
– Так мы ж все как по радио слыхали. Прежде – помнишь? – передачка была такая: театр у микрофона. У, брат, какие ты монологи заворачивал! Не податься ли тебе в артисты, пока не поздно? Мертвяка изображаешь убедительно, уста сахарные откроешь – оратор, золотое горлышко… Кстати, пока не забыл, технику отдавай. Вещь казенная.
Снимаю пришпиленный к свитеру «жучок».
– Вали на хауз, вояка, – почти нежно говорит Акулыч. – А завтра милости просим к нам. Оч-чень надо поговорить.
Хочу пошутить напоследок, но нет сил. Практически на автомате двигаю к двери – и сталкиваюсь с Костиком, вернувшимся после чиновного трудового дня. Приветливо осклабляюсь:
– А вот и хозяин пожаловал.
Он изумленно и печально озирает представившуюся его взору картину, сгорбленный тихий мужчина-мальчик, попавший в переделку. Его носик по-заячьи подрагивает…
Выхожу в потемневший двор. Забираюсь в «жигуль». «Ну что, друг, – обращаюсь к нему, – не померли мы с тобой».
Нервы, натянутые до предела, как струны скрипки, провисли. Да и сама скрипка-Королек, пожалуй, годна только на то, чтобы упасть на кровать и вырубиться, вскрикивая во сне.
Вывожу «жигуль» на оперативный простор.
Осенняя темень. Моросит полуснег-полудождь. Фары встречных авто отражаются в мокром асфальте в виде длинных, золотом светящихся полос, словно машины скользят на ходулях.
Вижу силуэт голосующего человека и торможу. Дверца открывается, в недра «жигуля» заглядывает парень и спрашивает совсем еще подростковым голосом:
– До автовокзала не подбросите?
– Нет, друг, мне в другую сторону.
– Ну, пожалуйста, – просит он. – Опаздываю. Я чуть не полчаса торчу, никто не останавливается.
– Садись.
Он тут же оказывается справа от меня. Трогаю с места. В зеркальце едва различимо лицо пацана, слабо освещенное плывущими огнями и оттого кажущееся загадочным, как у сфинкса.
– Студент? – спрашиваю, не отрывая взгляда от дороги.
– Ага.
– Будущий юрист? Или экономист?
– Юрист. А почему вы так решили?
– А у нас сейчас куда ни плюнь – если не в юриста, то в экономиста попадешь. Первый курс?
– Ага.
– Знакомая шарманка: законы Хаммурапи, римское право и прочая мура.
– Вы, наверное, прокурор? Или адвокат? – уважительно интересуется он.
– Я – сыч. Всего-навсего. На платном учишься?
– Нет, бесплатник.
Начинаю его уважать. Хлопчик из маленького городка или поселка зубрил ночами, недосыпал, приехал в наш город, пробился в институт, обойдя местных маменькиных и папенькиных детишек. А сейчас собирается навестить родителей.
– В мои годы этой пакости – платного обучения – не было, – говорю я. – Все были равны. Я, правда, здешний. Но тоже не на родительских коврижках отъедался. В восемнадцать по дурости женился, перебрался в теще-тестины хоромы, но на шею богатеньким родственничкам сесть не захотел. Западло было. Мать предлагала часть своей скудной библиотекарской зарплаты, тоже не брал. Учился, а по ночам разгружал вагоны. А когда со своей благоверной разбежался, домой к матери не вернулся, сколько ни просила. Снял комнатку и стал жить как вполне самостоятельный мужик. Карьеру сделал – пристроился грузчиком в мебельный магазин. До сих пор в толк не возьму, как пупок не надорвал. Естественно, после окончания института эти атлетические занятия пришлось бросить. Стал работать следователем в прокуратуре. А тут как раз новые времена подоспели. Беспредел. В учебниках было четко и ясно, как на чертеже, а в жизни… Корячишься, выстраиваешь доказательства, чтоб комар носа не подточил. А дальше так. Если преступник мелюзга, плотва – порядок. А выловишь рыбину покрупнее – пиши пропало. Либо начальство по-тихому спустит дело на тормозах, либо судья освободит твоего «клиента» под залог. А он в аэропорт, в аэроплан – и за бугор. В то время бандиты всем свою волю диктовали. Плюнул я и подался в сычи.
– А ты, гляжу, романтик, – усмехается мальчонка.
Такой реакции я не ожидал. Окаменев, с потерянным видом доезжаю до автовокзала. Несмотря на дождь, возле его огней мельтешит народ.
– Спасибо, выручил, – пацан протягивает деньги.
– Не стоит, – слабо сопротивляюсь я.
– Заработал – бери, – в его голосе снисходительность и презрение.
Закинув за плечо сумку, парень бежит к вокзалу. У меня вдруг возникает ощущение, что он со всего маха врезал мне пощечину. Хочется выскочить из «жигуля», догнать его и начистить рыло, но холодный разум подсказывает, что мне не найти пацана в вокзальной толкотне, я ведь даже не разглядел его как следует. И вообще – за что бить? Формально он меня не оскорбил, за провоз заплатил как должно. А что в душу плюнул, так я сам виноват. Вперед мне, дураку, наука: не раздевайся перед чужими, стриптизер-любитель.
«Слушай, ты, – обращаюсь мысленно к пацану, – ежик в тумане. Может, ты и живешь в маленьком городке, но, небось, любимый наследничек местного бонзы, считающего народ быдлом. Да, я романтик и уж точно карьерных высот не достигну. А ты с помощью папочки станешь хозяином жизни, будешь брать на лапу, пресмыкаться перед сильными и давить слабых. Змееныш».
Вылезаю из «жигуля», кладу полученные полсотни на скамейку и припечатываю подвернувшейся под руку мокрой каменюкой. Хотя я тот еще скупердяй, но на сердце становится спокойно и легко, а ради такого состояния и сотни не жаль. Разворачиваю «жигуль» и с ощущением, что день прожит не зря, направляю его в сторону дома.
* * *
24 октября. Среда. Трезвон мобильника застает меня в магазине, где я с корзинкой в руке слоняюсь среди полок, выбирая харч для себя и Сероглазки.
– Рад слышать твой ангельский голосок, птичка певчая, – гудит мент. – Я чего звоню. Вчера выловили из городского пруда девчурку. Как выяснилось, трудилась она в твоем «Одиссее энд Орфее». Курьершей. Похоже, нажралась до беспамятства, свалилась в воду и утопла.
«Господи, – думаю я, – Катушка!»
– Когда это случилось?
– Утопла-то? Спецы говорят, в прошлый четверг. Как мыслишь, помогли ей покинуть ентот бренный мир?
– Можешь даже не сомневаться.
– Благодарствую за консультацию, бессмертник ты наш вечнозеленый. И пуляли в тебя, и удавить пытались, а ты сызнова, как огурчик, свеженький и пупырчатый… А свидетельницу-то мы потеряли. Сложнее будет Француза за седалище ухватить. Эта деваха много могла поведать…
Гудки.
Вот и пришел мне прощальный привет от Француза.
Что же это получается, господа? Значит, когда я вякал ему про то, что у меня есть свидетели – Леточка и Катушка, обе они, и курьерша, и скрипачка, были уже мертвы. То-то он тогда усмехался, паскуда!
Может быть, оттого, что наобещал Катушке заняться ее будущим и даже посулил хорошего мужа, во мне возникает глупое чувство вины перед ней. Жалко девчонку, хоть ты тресни…
* * *
26 октября. Пятница. Не был я на похоронах Чукигека и Леточки, а на погребение Катушки заявился. И вот почему. Чукигека предал земле богатей брательник, Леточку – сплоченный коллектив оперного театра. А кому нужна детдомовская девчоночка? Во всяком случае, не ребятам из «Одиссея»: у тех сейчас такие проблемы, мало не покажется. Вот и решил помочь по мере сил.
Провожала Катушку в последний путь горстка соседей. Деду как ближайшему родственнику нести внучку к месту успокоения не полагалось, так что мое мужское плечо оказалось весьма кстати.
Выпавший ночью снежок к полудню растаял, лишь кое-где белели его ошметки вперемешку с землей и тусклой безжизненной травой. Мы тащились по городу мертвых между могил, памятников, венков, морщась от резкого встречного ветра. Катушка плыла, запрокинув к сумрачному небу почти неузнаваемое лицо, покачиваясь в дощатом ложе любимого ею красного цвета. Потом в холодном воздухе деловито застучал молоток. Мы опустили на полотенцах гроб в ледяную, отдающую землей и сыростью могилу, закидали смерзшимися комьями и отправились в столовку помянуть покойницу.