— Мне и самому приходится ждать телефонных звонков, — проговорил я. — Времяпрепровождение — хуже не придумаешь!
— Значит, вы меня понимаете. — Хопвуд устремил на меня горящие глаза — казалось, они прожигают мою одежду до дыр.
Я кивнул.
— Заходите ко мне как-нибудь. — Он кивнул на видневшиеся вдали «Карусельные апартаменты», где, скорбя по чему-то, слабо напоминавшему «Прекрасное Огайо», всхлипывала каллиопа. — Я расскажу вам об Айрис Три, дочери сэра Бирбома Три[115], она тоже жила в этом доме. Ее сводная сестра Кэрол Рид — директор Британской студии. И с Олдосом Хаксли[116] сможете встретиться, он иногда там появляется.
Хопвуд заметил, как я дернулся, и понял, что я заглотил приманку.
— Хотели бы познакомиться с Хаксли? Тогда будьте паинькой, — ласково процедил он, — и, может быть, я это устрою.
Я всячески старался скрыть, что встреча с Хаксли — моя неотвязная, несбыточная мечта. Я всю жизнь сходил по нему с ума, желание быть таким же блестящим, таким же остроумным, так же недосягаемо возвышаться над другими терзало меня, как голод. И подумать только — я смогу с ним встретиться!
— Заходите в гости, — рука Хонвуда скользнула к карману пиджака, — и я познакомлю вас с одним молодым человеком. Он мне дороже всех на свете.
Я отвел глаза, как мне не раз приходилось делать при некоторых высказываниях Крамли и Констанции Реттиген.
— Ага! — промурлыкал Джон Уилкс Хопвуд, и его рот древнего германца изогнулся в довольной усмешке. — Молодой человек засмущался. Только это не то, что вы думаете. Смотрите! Вернее — взирайте!
Он вынул из кармана смятую глянцевую фотографию. Я потянулся к ней, но Хонвуд держал ее крепко и большим пальцем закрывал лицо изображенного на снимке.
А то, что не было закрыто, оказалось самым совершенным юношеским телом, какое мне когда-либо доводилось видеть.
Оно вызывало в памяти стоящую в вестибюле Ватиканского музея статую Антиноя[117], возлюбленного Адриана — снимок этой статуи я когда-то видел. Вспомнился мне и юноша Давид, и сотни молодых людей, которые на моих глазах с детства и по сей день возились и боролись на пляже — загорелые и безмятежные, безудержно счастливые, но не ведающие истинной радости. В одной этой фотографии, которую держал Джон Уилкс Хопвуд, тщательно закрывая лицо юноши, казалось, было запечатлено бесчисленное множество летних дней.
— Не правда ли, история не знала другого такого прекрасного тела? — Это был не вопрос, а утверждение. — И оно мое! Принадлежит мне! Я один владею и распоряжаюсь им! — заявил он. — Да не моргайте вы так! Смотрите!
Он убрал палец с лица сказочно красивого юноши. На меня смотрел ястреб, древнегерманский воин, командир танковых войск в Африке.
— Господи! — воскликнул я. — Да это вы!
* * *
— Я, — подтвердил Джон Уилкс Хопвуд.
И закинул голову назад, от его жестокой улыбки веяло мельканием сабель, блеском шпаг. Он смеялся молча, отдавая дань памяти немому кино.
— Да, представьте себе, это я! — повторил он. Я снял очки, протер их и всмотрелся внимательней.
— Смотрите, смотрите, никакой подделки, никакого трюкачества.
Когда я был мальчиком, в газетах печатались такие головоломки: лица президентов разрезали на три части и перемешивали — здесь подбородок Линкольна, там нос Вашингтона, а над ними глаза Рузвельта. Потом их смешивали с лицами тридцати других президентов, и всю эту путаницу надо было распутать, и за правильно склеенные варианты вы получали десять баксов. А здесь прекрасное тело греческого юноши было соединено с головой орла-сокола-ястреба, с лицом, отмеченным печатью злодейства или безумия или и того и другого вместе.
Джон Уилкс Хопвуд через мое плечо вглядывался в фотографию так, будто никогда раньше не видел эту поразительную красоту, и глаза его горели гордостью за свою Силу Воли.
— Думаете, это фокус?
— Нет.
Но украдкой я посматривал на его шерстяной костюм, на свежевыглаженную рубашку, жилет, аккуратно повязанный галстук, на его запонки, блестящую пряжку на ремне, серебряные зажимы на брюках у щиколоток.
И вспоминал о парикмахере Кэле и о пропавшей голове Скотта Джоплина.
Джон Уилкс Хопвуд провел пальцами в пятнах цвета ржавчины по своей груди и ногам.
— Да, — рассмеялся он, — вся красота прикрыта. Так что вам никак не проверить, если не придете в гости. А ведь хочется проверить, правда? Неужели и впрямь этот старый песочник, игравший когда-то Ричарда[118], сохраняет облик солнечной юности? Как это может быть, что такое юное чудо уживается со старым морским волком? Что связывает Аполлона…
— С Калигулой, — ляпнул я и похолодел. Но Хопвуд не обиделся. Он рассмеялся, кивнул и взял меня за локоть.
— Калигула — это хорошо! Так что сейчас будет говорить Калигула, а прекрасный Аполлон пока спрячется и подождет. На все вопросы ответ один — сила воли! Исключительно сила воли. Здоровье, еда — вот главное в жизни актера! Мы не только не смеем падать духом, но должны непрестанно заботиться о своем теле! Никаких булок, никаких шоколадных плиток…
Я моргнул и почувствовал, как последняя из шоколадок тает у меня в кармане.
— Никаких пирогов, пирожных, никаких крепких напитков, даже с сексом перебарщивать нельзя. Спать укладываемся в десять. Встаем на рассвете, пробежка по берегу, два часа в гимнастическом зале ежедневно, ежедневно на протяжении всей жизни. Лучшие друзья — тренеры по гимнастике, и обязательно два часа в день езда на велосипеде! И так тридцать лет подряд, тридцать каторжных лет! И после всего этого вы отправляетесь к гильотине Господа Бога. Он отхватывает вашу старую одуревшую орлиную голову и приторачивает ее к навечно загорелому золотому юношескому телу! А сколько пришлось за это заплатить! Но не жалко ничего! Игра стоила свеч! Красота принадлежит мне! Невиданное кровосмешение! Нарциссизм чистой воды! Мне никто не нужен.
— Я вам верю, — сказал я.
— Ваша честность вас погубит.
И он вставил фотографию в карман, как цветок.
— А все же вы сомневаетесь.
— Можно еще раз взглянуть?
Он дал мне фотографию.
Я снова впился в нее глазами. И пока смотрел, услышал шум прибоя, набегавшего прошлой ночью на темный берег.
И вспомнил, как из океана вдруг вышел обнаженный человек.
Я вздрогнул и прищурился.
Уж не этот ли обнаженный торс я видел? Не этот ли человек явился из моря, желая испугать меня, когда Констанция Реттиген возилась с проектором?
Хотелось бы это знать. Но я только спросил:
— А вы знакомы с Констанцией Реттиген? Он насторожился:
— Почему вы спрашиваете?
— Заметил ее фамилию в списке на дверях Чужака. Вот мне и пришло в голову — не встречались ли вы, как те ночные корабли?
«Или купальщики, — подумал я, — он как-нибудь выйдет из волн прибоя в три часа ночи, а она как раз отправится плавать».
Его тевтонский рот надменно покривился.
— Наш фильм «Скрещенные клинки» в двадцать шестом году прогремел на всю Америку. В то лето о нашем романе кричали все газеты. Я был величайшей любовью ее жизни.
— Значит, это вы… — начал было я, но вовремя остановился, закончив про себя: «Значит, это вы, а не утопившийся директор рассекли ей ножом связки на ногах, так что она год не могла ходить?»
Правда, прошлой ночью у меня не было возможности проверить, есть ли у нее шрамы на ногах. А бегала Констанция так, что, похоже, эти перерезанные связки — враки столетней давности.
— Вам тоже следует наведаться к А. Л. Чужаку, он мудрый человек, истый последователь Дзэн, — сказал Хопвуд, садясь на велосипед. — Кстати, он просил передать вам вот это.
И он вынул из кармана пачку оберток от шоколадок, двенадцать штук, аккуратно соединенных скрепкой. В основном от шоколадок «Кларк», «Хрустящий» и от шоколадных батончиков. Бумажки, которые я бездумно пускал по ветру на берегу, а кто-то, оказывается, их подбирал.
— Он знает про вас все, — заявил Безумный Отто Баварский и затрясся от беззвучного хохота. Я стыдливо взял конфетные обертки — эти свидетельства моего поражения, — чувствуя, как еще десять лишних фунтов нарастают у меня на боках.
— Приходите! — повторил свое приглашение Хопвуд. — Покатаетесь на карусели. Проверите, правда ли, что невинный юный Давид навеки повенчан со старым чертякой Калигулой. Придете?
И укатил в своем коричневом твидовом костюме и в коричневой кепке, с улыбкой глядя только вперед.
А я пошел обратно к музею меланхолии, созданному А. Л. Чужаком, и попробовал заглянуть внутрь через покрытое пылью окно.
На маленьком столике рядом с продранной кушеткой лежала кучка ярких оранжевых, желтых, коричневых шоколадных оберток.
«Неужели они все мои?» — подумал я.