— По-моему, это неплохо.
— Я не могла их полюбить.
— Разве любят только недовольных?
— Я их не жалела…
Леденцов помолчал, найдя в ее словах явную нелепицу. Кому неизвестен почти афоризм о том, что жалость унижает? Умных и сильных разве жалеют? Например, капитан Петельников. Выходит, его и полюбить нельзя?
— Боря, любовь начинается не с красоты, не с фигуры, не с глаз и не с улыбок, а с мимолетной жалости. Кстати, народ это давно подметил.
— По-твоему, любовь — это жалость?
— Нет. Жалость бывает и без любви, но любви без жалости не бывает.
— Чепуха… — начал было Леденцов и осекся.
Ведь он только что жалел маму из-за того сиротливого кленового листочка, доведшего ее до слез; родную мать только и возможно любить жалостью и через жалость. Но если любовь жива жалостью, то самую смертельную жалость он испытал на чердаке…
— Мама, я женюсь.
Листья облетели все до единого. И Шатра не стало — лишь тощий деревянный скелет, прикрытый голыми прутьями. Нет, Шатер был, потому что три фигуры сидели там, видимые со всех сторон. Леденцов взял Ирку под руку и вошел в него, если только можно войти в почти ничем не ограниченное пространство.
Грэг разгадывал кроссворд. Шиндорга носком ботинка колупал остывшую осеннюю землю. Бледный прислушивался к скрипучему трению прутьев о шатровую горбылину. Но по горячим их лицам и любопытствующим взглядам Леденцов догадался, что говорили они о его женитьбе.
— Почему-то от слова «джин» осталась клеточка, — удивился Грэг.
— Смотря какой, их два, — объяснил Леденцов.
— Который живет в бутылке…
— Оба живут в бутылке.
— Который злой дух…
— Оба злых духа.
— Кто же тогда джин? — запутался Грэг.
— Мужик в джинсах, — лениво вставил Бледный.
— Волшебник — джинн — пишется с двумя «н», а спиртной напиток — джин — с одним, — объяснил Леденцов.
Холодный осенний ветер свободно продувал незащищенный Шатер. Все поежились. Но Леденцову казалось, что мерзнут они не от холода, а от какой-то неуверенности. Он долго и внимательно оглядел каждого, сравнивая сегодняшних ребят со своим первым впечатлением, своим первым приходом в Шатер. Те же самые люди, если брать каждого в отдельности. А все вместе…
Сидят и не знают, зачем сошлись и что делать, но они и прежде маялись бездельем, часами водили по кругу пачку сигарет, разглядывая ее так и этак. Сейчас не курят и не пьют, но они и раньше не всегда пили, занимаясь иными пустяками; да и открытость Шатра теперь мешает. Не разговаривают, сидят бирюками, но и прежде, бывало, любили помолчать, например с похмелья…
Все так, но тогда они молчали вместе — теперь же молчали каждый сам по себе. Вроде горошин. Леденцов вспомнил, как он рассыпал по кухне зеленый горошек. Его была целая пол-литровая банка. Тяжелая, плотная и дружная масса. Рассыпавшись, она пропала — на полу кое-где лежали одинокие горошины. А в Шатре листья вот облетели.
Леденцов ясно видел, что ребята сидели как одинокие горошины. Теперь перед ним была не толпа, повязанная темной силой и живущая единым общим инстинктом; теперь они не подпитывались друг от друга дурной энергией, не понижали друг другу интеллекта и не подталкивали друг друга к стадной морали. Но почему? Элементарно, как в букваре…
Ирка думает о нем, о Леденцове, о субботней встрече с его мамой, о замужестве; да и о своей мамахе думает. Грэг весь в «Плазме» (между прочим, плазма — это ионизированный газ), где ему поднавалили работы, условий и заданий. Бледный погружен в себя — то ли в сомнения, то ли в ожидание. Лишь Шиндорга не меняется, как и не отрастает его косая челка.
Их телячий табунчик безмозгло затоптался на месте, потому что ребята стали самими собой. Верно говорит капитан: индивидуальность людей укрепляет коллектив, но губит толпу.
— Потрепались — пора и за дело, — сказал вдруг Шиндорга.
Никто ему не ответил. И Леденцов догадался, что сказано это для них с Иркой.
— Какое дело?
— Операция «Отцы и дети».
За работой в уголовном розыске, за шатровыми передрягами, за неожиданной женитьбой Леденцов про эту операцию забыл.
— Артистин папаша в командировку смотался, — добавил Шиндорга. — А мать в больнице.
— Ну и что? — спросил Леденцов, зная, что разговор предстоит вести ему, как самому неосведомленному.
— У папаши в столе лежит пара тыщ.
— Ну и что? — повторил Леденцов, все-таки не понимая, а скорее, еще не веря своей догадке.
— Наколем, — усмехнулся Шиндорга.
— Это же кража…
— Ага.
Неужели он ошибся? Никакой индивидуальности? Стадо замычало и поскакало за первым подвернувшимся козлом, то есть вожаком? Леденцов посмотрел на всех жадно… Грэг не отрывался от журнала, умещая буквы по клеточкам; Бледный разглядывал озябшие прутики, точно считал их; по губам Ирки бродила какая-то далекая, не имеющая никакого отношения к Шатру улыбка. Леденцов не ошибся: вместе ребятам не мычалось. Тогда что — инерция?
— Отец может подумать на Григория, — угрюмо предостерег Леденцов.
— Мы дверь взломаем, «наследим». Инсценируем. А хоть и подумает? На родного сына в милицию не заявит.
— И зачем эти деньги?
— Вопросик на засыпку, да? Зачем «бабки»… Все продумано, Желток. Катим всей кодлой на юг. Сечешь? Бархатный сезон, волны, шашлыки, сухонькое… Хай лайф!
Леденцов вскочил с холодной скамейки и подошел к Артисту.
— Григорий, и тебе не жалко родителей? Не жалко больную мать?
Шиндорга, словно не надеясь на стойкость Грэга, втиснулся между ними и почти заорал:
— Желток, не дави! А то мы тебя так бортанем, что ты протухнешь! Почему его мать в больнице лежит, знаешь? Ногу повредила, свою «Волгу» надраивала. А деньги Артист предкам потом отдаст. Ты знаешь, что у него тыщи лежат? Как только он родился, мамаша завела на его имя сберкнижку и до сих пор кладет полсотни ежемесячно. Вручит ему после института. Артист миллионер!
Грэг не отозвался и не оспорил, будто речь шла не о нем. Леденцов прикинул: институт кончают примерно в двадцать три года. Если его мама кладет ежегодно по шестьсот рублей, то вместе с дипломом Грэг отхватит около четырнадцати тысяч. Неплохо для молодого специалиста…
Леденцов уже начал читать толстые педагогические книги. Он еще не усвоил всех систем и методов, он еще многого не понял и еще ни в чем толком не разобрался. Но ему показалось, что суть он ухватил…
В воспитании, как и в оперативно-следственной работе, нет пустяков; вернее, пустяки значат больше, чем педагогические системы. Отцов и матерей дети на работе не видят, поэтому роль мелочей возрастает. О чем родитель думает, с кем говорит, что читает, куда ходит, почему молчит; как держит вилку, как смотрит телевизор, как сморкается… Это и есть воспитание. В маминых научных работах Леденцов ничего не понимал, но он не сомневался, что она отменный работник. Почему не сомневался? Он не знал. Может быть, потому, что кофе мама пила изящно, строго, задумчиво, ни на миллиметр не склоняя спины.
Пустяки? Каким будет расти мальчишка, зная, что денежки ему копятся? Леденцов когда-то разозлился на Артиста, который положил гитару женщине на ноги и в парке хотел разбить фонарь… Да как он этой гитарой по людским головам не прошелся — со своими четырнадцатью тысячами? Он же богатый, он же исключительный…
— Ну? — спросил Шиндорга у Леденцова, вроде бы не сомневаясь во всех остальных.
— Я не пойду.
— Почему?
— Мне чужие деньги не нужны, — отрезал Леденцов уверенно, потому что тоже кое в чем не сомневался.
— А, вот как заквакал…
— Я тоже не пойду, — беззаботно сказала Ирка.
— Замуж хочешь? — осклабился Шиндорга.
— Тебя не спросила!
— Меня исключи. — Грэг оторвался от кроссворда и добавил виноватым голосом: — Если в «Плазме» чего про меня узнают, то будут лупить, как по ударнику. А потом выгонят.
Шиндорга повернулся к Бледному, но тот слушал скрип оголенных прутьев. Его безучастность всех удивила. Ведь решалась судьба давно задуманной и разработанной операции «Отцы и дети»…
— Бледный, вдвоем, что ли? Выйдет по тыще на рыло, — не выдержал молчания Шиндорга.
Леденцов забеспокоился. Не слишком ли он самоуверен? А если Бледный сейчас согласится, что делать? Выход, конечно, был… Признаться, что он работник милиции, о чем Ирке велено пока молчать. Но объявляться Леденцову казалось немного преждевременным.
— Эдуард, я обещал познакомить тебя с сыщиком…
— Обещал. — Бледный отпустил взглядом скрипучие прутья.
— Сыщик ждет.
— Когда?
— Сейчас. Всех приглашаю.
Но сыщик их не ждал. Открыв дверь и увидев на лестничной площадке толпу, он и ухом не повел; может быть, лишь скоро глянул на Леденцова с никому не заметным укором.