Но нет смысла продолжать об этом. Ничего из этого у меня не повторялось после того, как я познакомился с Сандором, хотя наблюдались другие явления. Как бы то ни было, в больнице мне становилось лучше. Медленно, но я поправлялся. Депрессия – единственная из головных болезней, с которой врачи могут справиться, а справляются они с помощью наркотиков. Говорить о так называемых специалистах, невропатологах, психиатрах и прочих, более чем бесполезно. А вот наркотики действительно помогают. Для меня проблема заключалась в том, что они выписывали меня до окончания лечения. Все из-за сокращения выделяемых средств, естественно. Фондов не осталось, и они закрыли четыре палаты.
Нет, они всего этого не говорили. Это Сандор объяснил мне насчет сокращений. Они сказали, что я подошел к тому этапу, когда все зависит от меня, что они сделали все возможное, и теперь я должен принять от них эстафету и помочь самому себе. Местные социальные службы окажут мне всестороннюю поддержку. Я спросил, что они подразумевают под местными? И они сказали, что у меня есть дом и родители, не так ли? Вот туда я и отправлюсь.
Забавно: если уж ты не проявил никаких особенных талантов, друзья любят тебя сильнее, когда ты оказываешься неудачником по жизни. Потому что теперь им нечему завидовать и не с чем соперничать. Для родителей все наоборот. Родители хотят иметь успешных детей с кучей дипломов и высокими зарплатами. Сандор говорит, что это потому, что они через детей заново проживают свою жизнь и хотят видеть собственный успех. Субсти… не помню, как дальше; в общем, он использовал примерно такое слово. Человек не может завидовать самому себе и быть собственным соперником. Как бы то ни было, Маме и Папе я оказался не нужен. Естественно, они этого не сказали. Они аж наизнанку выворачивались, чтобы продемонстрировать свое понимание и стремление помочь – во всяком случае, пока дома был соцработник.
Прошло много времени с тех пор, как я жил дома. Папа превратил мою спальню в темную комнату, а в спальню Тилли они пустили жильца. Я спал на кушетке – прости, Сандор, на диване, – в гостиной. Я, собственно, не возражал; бывало, я спал и на полу, и в гараже. Едва мы трое оказались одни, они сразу расставили точки над «i». Например, меня выдворили на диван.
– Для тебя, Джо, диван вполне сойдет, пока ты не подыщешь себе собственное жилье.
Что она имела в виду? Пока я не получу ипотеку? Пока я не найду работу топ-менеджера и прилагающийся к ней дом? Я бы переехал к Тилли, если бы мог. Если бы у нее была хотя бы одна комната, она разделила бы ее со мной, я знаю. Но Тилли и ее приятель уехали на кемпере[6] в Бельгию, не знаю зачем. Я не знаю, что она там нашла – или он. В родительском доме ее имя никогда не упоминалось. Она покинула его, чтобы жить с мужчиной без брака, и этого было достаточно. Они не знали, что с тех пор она жила с еще двумя, а сейчас, с последним своим приятелем, обитала в каком-то кемпинге. Мама четко выразилась на этот счет:
– Когда Мэтти образумится, решит вести достойную жизнь и начнет уважать саму себя, тогда она сможет вернуться, и мы всегда будем ей рады.
Я все еще сидел на своих таблетках и, возможно, из-за этого больше не погружался в маслянистую воду. Большинство называет депрессией то состояние, что было у меня тогда: апатия, безразличие ко всему и ощущение, что ничто не имеет значения. Я ни с кем не общался, кроме Мамы, Папы и жильца. Все мои друзья куда-то разъехались. Жилец, студент старших курсов колледжа, изучавший нечто под названием «натуропатия»[7], сказал, что у меня шизофрения из-за неправильного питания, в котором недостает сырой пищи. Думаю, он боялся меня. Он обычно подскакивал, когда я входил в комнату.
Однажды Папа сказал:
– Полагаю, мы все знаем, что пришло время тебе, Джо, сдвинуться с места. Даже если бы ты был нашим родным ребенком, мы сказали бы то же самое. – «Даже если бы ты был нашим родным…» – В жизни любого человека наступает момент, когда он должен встать на ноги.
Они не могли вышвырнуть меня из дома. Не могли, если я не хотел уходить. Разве только вызвав полицию. Если оглянуться назад, они вполне были на это способны.
Ну, уж коли быть абсолютно честным, на самом деле я не думал о самоубийстве. Ну, не до такой степени, чтобы сказать себе: «Я сделаю это вот таким-то способом, в четверг, в такое-то время, я напишу записку и сделаю». Все было совсем не так. Я действительно чувствовал, что все безнадежно. Да, я так себя чувствовал – мне все было безразлично; я мог перейти улицу, не поглядев по сторонам, проглотить все оставшиеся таблетки и посмотреть, что из этого выйдет. Но все же я этого не делал. Я ушел. Однажды во второй половине дня я вышел из дома, никому ничего не сказав и не зная, куда иду. В кармане у меня было около восьми фунтов. Сандор говорит, что в тот момент я стал стереотипом человека, которого Министерство здравоохранения, вышвырнув из психиатрической больницы, превратило в нищего.
Стоял ноябрь, было очень холодно. Побродив какое-то время, я пожалел о том, что не прихватил отцовскую куртку, которая висела на вешалке. Папа ушел на работу в плаще с утепленной подкладкой. В нашей семье зимнюю одежду не надевают до декабря и носят до мая. Это одно из правил. Я жалел, что не взял ее, но вернуться не мог. Я не знал, куда направляюсь, я не мог придумать, у кого бы переночевать. Мне казалось, что нужно найти таких же, как я, и остаться с ними.
Таких я нашел на Набережной. Никто ничего мне не сказал. Они готовились к ночи, кутаясь в газеты, старые пальто, одеяла. Одна старуха забралась в картонную коробку из-под посудомоечной машины. Я не был экипирован для того, чтобы провести ночь на улице, и подумывал о том, чтобы податься куда-то еще, но идти было некуда. Потому что худшим из всего был холод. Я нацепил на себя все, что нашел в своем рюкзаке, но этого оказалось мало. Ранним утром я купил себе чашку чаю и датскую булочку, но никак не мог развернуть целлофан, в который была упакована булочка, – так у меня замерзли пальцы. Пришлось рвать его зубами.
Когда открылось метро – в пять или шесть утра, у меня не было часов, поэтому определить время я не мог, – я спустился на «Набережную», так как надеялся, что там будет теплее. Забавно, правда: если бы я спустился на платформу Северной линии, меня, вероятно, здесь бы сейчас не было, я был бы мертв. Я же выбрал Кольцевую, потому что на ней поезда ходят по кругу, и можно сидеть в вагоне целый день, а он будет катать и катать тебя, и все за билет в шестьдесят пенсов, другой я вытрясти из автомата не смог. В тот момент я не думал о том, чтобы убить себя, хотя у меня были другие идеи. Я думал, что, проехав через «Кенсингтон-Хай-стрит», и «Пэддинтон», и «Фаррингдон», и «Ливерпуль-стрит», и «Темпл», и снова через «Кенсингтон-Хай-стрит»[8] пару раз, я согреюсь и смогу что-то предпринять. Например, украсть что-нибудь у кого-нибудь так, чтобы меня арестовали, и тогда у меня будет койка в тюремной камере на следующую ночь.
Но будет ли? Может, на одну ночь. Меня приволокут в суд и дадут условное освобождение или отсрочку наказания – и отправят назад, к Маме и Папе. В наши дни единственно верный способ попасть в тюрьму, да и то не наверняка, – это убить кого-нибудь. К тому моменту я уже стоял на платформе, и народу вокруг было немного. Час был ранний.
Приехал поезд, но я в него не сел. Семь или восемь человек сели, а я остался один. Толкнуть кого-нибудь под следующий поезд – как насчет этого? Я сидел на скамье под одним из тех расписаний, на которых указывается время прибытия первого и последнего поезда, потом встал и подошел к краю платформы. Я встал на расстоянии трех дюймов от края и в нескольких футах от зева тоннеля.
Кто-то вышел на платформу. Я обернулся, чтобы посмотреть, кто это. Мужчина на несколько лет старше меня, темноволосый, худой, с вытянутым лицом, лицом хищника, и черными голодными глазами. Неужели я действительно тогда все это увидел? Не знаю. На нем были джинсы и джинсовая куртка, подбитая грязной овчиной. Я был бы рад сказать, что с первого мгновения понял, какую роль он сыграет в моей жизни, что сразу увидел в нем своего лучшего друга, но это было бы неправдой. Я не ощутил ничего, только подумал, что этот человек будет свидетелем.
Дело в том, что мое отношение поменялось. Край платформы манил меня, темный зев тоннеля затягивал меня, свет, который переключился на зеленый, вызывал во мне трепет. Я все еще не слышал ни звука и не ощущал движения воздуха, но знал, что поезд будет здесь – через сколько? Через тридцать секунд? Я передвинул стопы еще ближе к краю. Я представлял, как весть дойдет до Мамы и Папы, и это доставляло мне что-то вроде причудливого удовольствия. А вот о том, что весть дойдет до Тилли, мне думать не хотелось. Мыски моих кроссовок уже сдвинулись за край.