Все эти рассказы юноша взял с собой, когда его родители покинули родные края и переехали в город. На самой окраине столицы они наняли в небольшом домике бывшую душевую, какой пользовались в годы войны британские солдаты, и переделали ее в этакую клетушку. Ни на что другое у них не было средств. Городская жизнь пришлась папе не по вкусу, и вскоре у него начались проблемы с сердцем, а там он и умер. Мама тогда продала душевую, переехала с сыном в подвал близ гавани и устроилась работать на рыбзавод. Сын же плохо понимал, чем ему заняться, закончив школу. В университет он поступить не мог — у мамы не было денег. Да и не хотел он особенно туда идти. Устроился разнорабочим. Строил дома. Ловил рыбу в море. А в один прекрасный день увидел объявление, мол, хочешь работать в полиции — так милости просим.
Никаких историй ему больше никто не рассказывал, и те, что он помнил с детства, постепенно выветрились из памяти. Все его родственники сгинули, забытые и зарытые в опустевшей округе на другом конце света. А сам он оказался выброшен на берег, точно щепка после кораблекрушения, в большом городе, где ему нечего было делать. Не столичный он человек. А повернуть назад нельзя, туда нет дороги. А кто он такой тогда? А черт его знает. Но что не выветрилось у него из памяти — это тоска, тоска по другой жизни, и все больше он чувствовал, что некуда ему приткнуться, и что несет его по волнам, как лодку без парусов, и что жить ему тошно, и что последняя ниточка, связывавшая его с прошлым, оборвалась в тот день, когда умерла мама.
Он стал ходить по барам и на танцы. Познакомился в «Веселом хуторе»[52] с одной женщиной. Он и с другими раньше сходился, но прежде все ограничивалось парой недель. А тут вышло иначе, эта была решительнее прочих и быстренько взяла его в оборот. Она много от него требовала, а он все исполнял — просто так, не потому, чтобы особенно хотелось. Все произошло так быстро, что юноша и оглянуться не успел, как уже был мужем и отцом маленькой дочки. Они сняли тесную квартирку. У жены были большие виды на будущее, она четко знала, чего и в какой последовательности они достигнут, все говорила про то, как они заведут еще детей, купят квартиру попросторнее, и все это торопливо, в сильном возбуждении и с непоколебимой уверенностью в завтрашнем дне. Спроси ее, так ничто, положительно ничто не могло помешать воплощению в жизнь всего этого сияющего великолепия. Юноша смотрел на нее и постепенно осознавал, что совсем не знает эту женщину, понятия не имеет, что она за человек.
Они родили еще ребенка, и женщина начала замечать, как ширится пропасть между нею и мужем. Он был рад рождению сына, но в остальном лишь больше мрачнел и мало-помалу стал намекать, что хочет уйти. Долго ли, коротко ли, намек был замечен. Она сразу же спросила, есть ли у него другая, он же лишь посмотрел на нее непонимающим взглядом. Что за вопрос? Никогда ничего такого не хотел. Но должна же быть другая, воскликнула она. Нет, ответил он, дело вовсе не в этом, и стал излагать ей, что у него на душе, что за жизнь происходит у него внутри и как он вообще смотрит на все. Она отказалась даже слушать. Она родила с ним двоих детей, и он попросту не смеет, слышите, не смеет затевать с ней какие-то глупые беседы о том, чтобы уйти. Он не смеет от нее уходить. Он не смеет уходить от них. От своих детей.
Да, это была серьезная тема, его дети. Одни имена чего стоят, Ева Линд и Синдри Снай — жена назначила их детям единолично, даже не посоветовавшись с ним, а если его спросить, так это погоняла сюсепусечные, а не имена,[53] вот чего. И он никогда не думал о детях как о собственности. Не очень понимал, как быть отцом, но хорошо осознавал свою ответственность. Отлично чувствовал свой долг по отношению к ним — но этот долг касался лишь их одних, сына и дочери, а его жена и их совместная жизнь тут были решительно ни при чем. Он твердо заявил, что намерен заботиться и воспитывать детей и что ему хотелось бы, чтобы развод прошел мирно. Она ответила в том смысле, что о мире он может и думать забыть, схватила в охапку Еву Линд и прижала к себе. И тут он понял — она собирается использовать детей, чтобы не отпустить его, совьет из малышей веревки, только бы привязать его к себе покрепче. И это окончательно убедило его, что он прав. Нет, сказал он себе, с таким человеком я жить не намерен. Все это с самого начала было одной большой ошибкой, и обойдется она всем очень дорого. Ему давно пора очнуться и дать что есть сил по тормозам. Чего он только себе думал все это время?! Но, так или иначе, сегодня его терпению пришел конец.
Он попытался уговорить ее дать ему возможность видеться с детьми в определенные дни недели или сколько-то раз в месяц, но она отказалась наотрез, в крошечных глазках зажегся пожар великанской злобы, и юноше было заявлено, что в жизни ему больше не видать детей, коли он осмелится бросить ее. Уж она постарается!
И тогда он исчез. Исчез из жизни девочки двух лет от роду, которая, сидя на кроватке в подгузнике и с соской в руках, смотрела, как за ним закрывается входная дверь. Он не забыл эту маленькую беленькую соску — она поскрипывала, когда девочка сжимала ее своими крошечными зубками.
— Мы, конечно, неправильно себя повели, — сказал Эрленд.
Опять этот свист со скрипом.
Он опустил голову на грудь и зажал уши руками. Наверное, опять мимо дверей прошла медсестра в своих резиновых тапках или что это там у них.
— Я не знаю, что сталось с этим юношей, — продолжал Эрленд так тихо, что сам себя едва расслышал.
Посмотрел на дочь — какое необычное лицо, такое спокойное и умиротворенное, никогда такого не видел, почти лучится. Посмотрел на приборы, поддерживающие в ней жизнь. Опустил глаза долу.
Прошло сколько-то времени, и Эрленд встал, наклонился над Евой и поцеловал ее в лоб.
— Он исчез, пропал без вести и, я полагаю, до сих блуждает без дороги где-то там, неведомо где. Уже много лет блуждает он по неведомым тропам, и боюсь, ему не отыскать пути обратно. Ты совсем в этом не виновата. Это все случилось прежде, чем ты появилась на свет. Я думаю, он ищет дорогу к самому себе, но не знает, отчего и почему и с какой стати ему заниматься этими поисками, и, уж конечно, он сам ни за что не сможет найти ответ на этот вопрос.
Эрленд посмотрел на Еву Линд:
— Разве только ты ему поможешь.
Ее лицо — словно ледяная маска, освещенное светом ночника.
— Я знаю, ты тоже его ищешь, и если кому-либо на этом свете суждено его найти, то только тебе.
Он повернулся спиной к дочери и собирался уже выйти из палаты, как увидел в дверях, прямо перед собой, свою бывшую. Черт, и сколько она уже тут стоит? Подслушивала? Если да, то что успела услышать? Без порток, но в шляпе — одета все в то же коричневое пальто поверх спортивного костюма, но на ногах туфли на шпильках, мама же ты моя дорогая, Рейкьявик воистину город контрастов. Эрленд лет двадцать как не встречался с ней лицом к лицу — да, сильно постарела, лицо, некогда подтянутое и целеустремленное, осунулось, щеки набрякли и опали, появился второй подбородок.
— Как ты посмела! — взревел Эрленд, позабыв себя от ярости. — Как у тебя духу хватило рассказать Еве эту чудовищную ложь про аборт?!
— Оставь меня в покое, — сказала Халльдора.
Голос тоже постарел, говорит с присвистом. Слишком много курила. Слишком долго.
— Какую еще гадкую ложь ты нашептала детям?!
— Пшел вон, — процедила она и сделала шаг прочь от двери, давая ему пройти мимо.
— Халльдора…
— Пшел вон! — повторила она. — Пошел вон, мразь, и оставь меня в покое!
— Мы оба хотели детей, ты прекрасно помнишь! Обоих!
— Что, теперь ты жалеешь об этом? — прошипела она.
Эрленд не понял, что она имеет в виду.
— Решил наконец, что у них тоже есть право на жизнь, а?
— Что с тобой произошло? — спросил Эрленд. — Какая муха тебя укусила? Как ты превратилась в такую злобную, мелкую, лживую мегеру?
— Пшел вооооооон! — заверещала она. — У тебя это отлично получается! Иди вон отсюда, ну же! Дай мне спокойно посидеть с ней.
Эрленд смотрел на нее в недоумении:
— Халльдора…
— Иди же наконец вооооооон!!! Пшел вон, мразь! Немедленно! Я не желаю тебя видеть! Не желаю тебя больше видеть!!!
Эрленд вышел из палаты, Халльдора зашла внутрь и захлопнула дверь.
Сигурд Оли покинул подвал, так и не найдя в куче ностальгического барахла никаких свидетельств об иных, кроме Хёскульда, арендаторах летнего дома Беньямина. Ему, впрочем, было на это начхать — довольно и того, что он может теперь вольной птицей вылететь из заточения. Дома его уже ждала Бергтора. На столе стояла открытая бутылка красного и два бокала, наполненный и пустой. Заметив Сигурда Оли, Бергтора наполнила пустой бокал и протянула ему. Пригубив, Сигурд Оли начал с места в карьер:
— Я совершенно не похож на Эрленда. Это жуткое оскорбление, ты даже представить себе не можешь. Никогда больше не говори мне такого.