Зампрокурора повернулся и зашагал в сторону. Он сделал это так резко, что по толпе пронесся шепоток, и Бульдог сразу сник. Я подошел к нему, взял огромную, черную ладонь в свои руки и крепко сжал. Он затравленно оглянулся по сторонам, но руки не вырвал. К нам подошла Наташа. Она держала наше знамя.
– А-а, принесла! – пробормотал Бульдог. – Ну, давай, раз принесла… Давай! – новым зычным голосом воскликнул он. – Давай разворачивай!
Он поставил одно древко на землю, девочка удерживала его. Затем быстро развернул знамя, и я увидел красные буквы на белом фоне, которые весело поднимались вверх…
Прощаясь со мной в аэропорту, зампрокурора нервно улыбнулся и произнес:
– А демонстрацию эту вы зря устроили. Политикой это пахнет!
– Какую демонстрацию? – спросил я.
– Ну… – развел он руками. – Разве вы сами не понимаете? Вся эта толпа, провокационные выступления этого… Его Бульдогом там все называют. Тем более, что он у нас давно на примете. В области материалы на него есть. Дважды протокол составляли за браконьерство. Начальник милиции мне не раз говорил, что он дерзок, неуважительно относится к милиции…
– Это Филюков вам так говорил? Но ведь он… в тюрьме сейчас сам! – вскричал я. – Чего же стоят его слова, если он сам убийца!
– Ну, убийца или не убийца – покажет суд! – официальным тоном ответил зампрокурора. – А насчет политической демонстрации я вам вполне официально заявляю: вынужден буду сообщить в органы. Это безобразие! Вы, работник идеологического фронта, позволяете себе подобные выходки! Так и до диссидентства не долго докатиться…
Я повернулся и, не прощаясь, пошел прочь. Меня догнал Леня.
– Что он тебе сказал?
– Что я диссидент…
* * *Уже много лет я размышляю о том, что есть закон в нашей стране, и склоняюсь к ужасающему выводу: закон у нас – ничто, его у нас просто нет. В силу трагических особенностей нашего развития мы еще не дожили до закона, не доросли до него. Если, конечно, не считать законом извечное право сильного давить и убивать слабого.
Закон я понимаю как общественный договор, который выполняют все члены общества, ибо искренне верят в его необходимость и боятся беззакония больше, чем самого сурового закона. Закон есть тогда, когда люди не могут и не хотят жить, если этот самый общественный договор не защищает каждого отдельного человека от наиболее жестоких проявлений насилия. Закон – это первый и главный шаг людей в борьбе за выживание всех, а не только самых сильных и жестоких. Закон может быть только выстрадан, его нельзя насадить силой, ибо он есть договор.
Наши законы насаждались страхом, поэтому их нельзя признать законами. Когда человек не убивает или не ворует только потому, что за эти поступки его самого может убить закон, то закона здесь еще нет – есть один только страх. Собака, если ее бить, не будет гадить в квартире. Но закона она не знает, или, что тоже возможно, мы пока не постигли смысла собачьих законов. Закон рождается, когда большинство людей искренне верит в то, что убийство противно человеческой природе, что брать чужое – значит подрывать основы любого общества, основы добрых отношений между людьми.
Мы – народ, выросший в беззаконии. Это грустный вывод, но его нужно когда-нибудь сделать, чтобы определить точку, в которой мы находимся. В русском обществе с древних веков и по сей день царит главное правило жизни: «Закон – это я». Так говорит и поступает каждый сильный или тот, кто считает себя сильным. Примеры не нужны: каждый дворник превращается у нас в Нерона, стоит только ему разрешить что-нибудь запрещать. Закон у нас не созидает, а только запрещает, причем сила и действенность запрета зависят только от конкретного «законодателя», будь он завхоз, милиционер, начальник цеха или солдат второго года службы. Поэтому закон всегда разный, разные «законодатели» – и никто, решительно никто не знает, что можно и чего нельзя. Это и есть чистое беззаконие, проклятие нашего народа. Наш закон сегодня рвет общество на части. У нас сегодня есть много людей, которые могут творить все, что угодно, любое злодеяние, любую мерзость совершенно безнаказанно.
Здесь есть парадоксальная загадка. Чем страшнее деспот, чем он могущественнее, тем больше он выделяется из стаи других деспотов, тем меньше его заботит страх. По мере приближения деспота к вершине пирамиды власти страх перед наказанием убывает. Но неправда, что самый могущественный избегает наказания! Это тысячелетнее заблуждение деспотов всех времен. Им всегда кажется, что они быстро пробегут по трупам наверх, а там их уже не тронут. Так бывает, бывают счастливчики вроде Сталина или Екатерины. Но судьба Гришки Отрепьева или Ежова – вот основное правило. Нельзя убивать и не быть убитым! Такого не бывает, ибо насилие – это зараза, которая рано или поздно поразит насильника. Если не его самого, то его потомков. Судьбы детей удачливых деспотов ужасны. Они оплачивают счета отцов.
Наши законы в своей жестокости доходят до бессмыслицы. Занимаясь беспощадным и не имеющим в истории, людской примеров уничтожением самих себя, мы создали закон о том, что любое хищение колхозного добра может караться смертью. Это не значит, что добро не расхищали! Еще как расхищали! Слабые, чтобы выжить, сытые и сильные, чтобы жить еще лучше. Но благодаря этому закону любого из них всегда мог раздавить деспот рангом повыше. Закон, позволяющий расстрелять ребенка за щепотку муки, был откровеннее волчьей фразы: «Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать». Это был закон убийцы, не пытавшегося даже скрывать своих намерений.
Троцкий придумал трудовые армии, в которых человеку, согласно новым научным представлениям об обществе, отводилась роль рабочего скота. Сталин пожурил его, обозвал леваком, выслал, в конце концов убил, но отнюдь не за трудармии. Такие армии Сталин завел с легкостью необычайной, используя концлагеря задолго до Гитлера. Он убил Троцкого просто потому, что так захотелось, чтобы тот не продолжал обзывать его гениальным тупицей. А за трудармии он шептал покойнику спасибо, улыбаясь в усы. И закон улыбался вместе с ним, отмеряя десять лет за украденный сухарь. Таких законов мы наделали тысячи и живем в основном по ним.
Любимая поговорка наших следователей – «Был бы человек – статья найдется!» Это не ирония, это реально существующий порядок вещей. Он, кстати, распространяется и на самих следователей.
В нашей системе коллективного уничтожения человеческой личности меня всегда изумляло то, что она направлена в никуда. Она абсурдна. Мы построили сказочное общество, в котором все давят и душат всех не только без какой-то высокой идеи – построить тысячелетний рейх, например, – но без какого-то доступного разуму смысла.
Наш закон сегодня – западня для любого, кто хоть немного отошел от стада, неважно, в какую сторону. Но при этом наш закон не гарантирует выживания никому! Даже если ты забрался глубоко в теплые массы, делаешь только то, что делают все, беззвучно дышишь носом и стараешься притвориться, будто тебя вообще нет, будто ты давно уже умер! Это спасает только в том случае, если теплые массы гонят на бойню. А куда их гонят, не дано узнать никому! Некоторые уверяли, что знают, но обманывали себя и других…
Почувствовать закон в нашей стране можно только на собственной шкуре. И я почувствовал его вполне. Через несколько дней после нашего возвращения в Москву мне позвонил главный редактор. Он пригласил приехать и добавил, что со мной хотят увидеться люди из КГБ. Я насторожился, но в целом отнесся к этому спокойно, потому что делом Волчанова должен был заниматься именно Комитет госбезопасности.
В кабинете главного меня ждали двое молодых людей в темных костюмах, приветливые, улыбчивые. Едва я вошел, главный поднялся и удалился в приемную. Меня попросили рассказать, что происходило со мной в этом городе с момента появления. Они охотно улыбались, когда я рассказывал о том, как меня снимали голым, но когда речь зашла о демонстрации, один из них перебил меня:
– Все-таки кому принадлежала идея провести демонстрацию? – он сделал паузу и подсказал:– Этому школьному учителю? У нас есть данные: он позволял себе на уроках оскорбительные высказывания о ленинской национальной политике…
Мне стало жарко. Бедный учитель! Его тело давно приняла земля, а эти ребята продолжают хранить у себя в сундуках данные о том, что он посмел посочувствовать родному отцу!
– Эта идея принадлежала мне! – сказал я. Они оба дружно вскинули брови, показывая свое удивление.
– Извините, не понимаю… – сказал второй. – Вы… Вы работали за рубежом, корреспондент солидного издания… И вы утверждаете, что сами предложили спровоцировать в городе беспорядки!
– Никаких беспорядков не было. Я же сказал вам, какой у нас был лозунг! – ответил я.
Кровь снова прилила к моему лицу, до меня только теперь дошло, что ради этого они и приехали! Волчанов их не интересовал, им занимались там, в области, а эти прибыли ради меня.