«СКРИПКИ, ГИТАРЫ, МАНДОЛИНЫ», — гласит Другая вывеска.
И в окне — старые инструменты, вместо струн не проволока, не кетгут, а паутина, а за окном, скорчившись над верстаком, старик что-то вырезает из Дерева; он всегда отворачивается от света, его руки быстро двигаются; он — свидетель еще тех дней, когда начали затаскивать гондолы из каналов во дворы и использовать как ящики для цветов.
Интересно, сколько лет прошло с тех пор, как этот старик продал последнюю скрипку или гитару?
Постучишь в дверь, в окно — старик не перестанет резать и полировать дерево, лицо и плечи у него трясутся. Почему он смеется? Потому, что ты стучишь, а он делает вид, будто не слышит?
Вы проходите мимо окна с объявлением:
«КОМНАТА С ВИДОМ».
Окно комнаты выходит на океан. Но уже лет десять в ней никого нет. И никому нет дела до вида на океан.
Я завернул за угол и нашел то, что искал.
* * *
Объявление висело на окне с потемневшими от солнца рамами, тонкие буквы, вычерченные повидавшим виды карандашом, еле заметные, словно написанные лимонным соком, выцветшие, почти совсем стершиеся… Господи! Не иначе, их написали лет пятьдесят назад!
«Продаются канарейки».
Да, полвека назад кто-то послюнил карандаш, написал на картонке это объявление, прикрепил его на годы липкой лентой от мух, а потом отправился пить чай, поднявшись по лестнице, на перила которой налипла пыль, словно их смазали смолой, вошел в комнату, где пыль толстым слоем покрывала лампочки, так что они стали тусклые, как восточные светильники, где подушки превратились в комки ваты, а в шкафах с пустых вешалок свисали тени.
«Продаются канарейки».
Я не стал стучать. Несколько лет назад просто из глупого любопытства я попробовал было постучать и, чувствуя себя полным идиотом, ушел.
А сейчас я повернул древнюю дверную ручку. Дверь подалась. В нижнем этаже царила пустота. Ни в одной из комнат не было мебели. В лучах солнца клубились пылинки. Я крикнул:
— Есть кто дома?
Мне показалось, что на самом верху кто-то прошептал:
— …никого.
На подоконниках валялись дохлые мухи. К сетке от насекомых на окне прилипло несколько мотыльков, окончивших свои дни летом 1926 года, их крылышки потемнели от пыли.
Где-то далеко наверху, где томилась состарившаяся, забытая в башне безволосая Рапунцель[12], словно прошелестело падающее перышко.
— …да?
На прячущихся в темноте стропилах пискнула мышь.
— Войдите.
Я толкнул дверь. Раздался громкий пронзительный скрежет. «Наверно, — подумал я, — ржавые петли нарочно не смазывали, чтобы скрип извещал о появлении непрошеного гостя».
В верхнем холле о давно перегоревшую лампочку билась моль.
— …сюда, наверх…
Я стал подниматься в царивших здесь средь бела дня сумерках, проходя мимо повернутых к стене зеркал. Ни одно из них не увидит, как я пришел, ни одно не увидит, как уйду.
— …да? — прошелестело где-то.
На верхней площадке я помедлил у дверей. Может быть, мне показалось, что, распахнув дверь, я увижу гигантскую канарейку, распростертую на ковре из пыли, уже не поющую, способную отвечать на вопросы только ударами сердца.
Я вошел. И услышал вздох.
Посреди пустой комнаты стояла кровать, на ней с закрытыми глазами лежала старуха, ее губы чуть шевелились — она дышала.
«Археоптерикc»[13] — подумал я.
Так и подумал. Честное слово. Я видел такие кости в музее, видел слабые, как у рептилии, крылья этой погибшей, вымершей птицы, ее силуэт был запечатлен на песчанике — возможно, рисунок сделал какой-то египетский жрец.
Кровать и все, что на ней лежало, напоминали захламленное дно обмелевшей реки. Словно сквозь медленно текущие воды, угадывались соломенный матрас, какая-то ветошь и жалкий скелет.
Она лежала на спине, такая плоская, такая хрупкая, что я засомневался, живое ли передо мной существо или всего лишь окаменелость, не тронутая ходом времени.
— Да? — На пожелтевшем личике, едва видном из-под одеяла, открылись глаза, словно блеснули стекляшки.
— Я насчет канареек, — услышал я собственный голос. — У вас там объявление на окне? О птицах?
— Ах, — вздохнула старуха. -…О Боже… Она забыла. Наверно, уже много лет не спускалась вниз. И за последнюю тысячу дней я, похоже, был единственный, кто поднялся к ней наверх.
— Ах, — прошептала она. — Это было давно. Канарейки. Да, да. У меня были. Замечательные. — В тысяча девятьсот двадцатом году, — продолжала она шепотом, — в тридцатом, в тридцать первом… — Шепот стал едва слышен.
Видно, на этом время для нее остановилось. Дальше просто наступало еще одно утро, проходил еще один день.
— Они пели. Господи! Как они пели. Но никто не заходил купить. Почему? Не продала ни одной.
Я огляделся: в дальнем углу стояла птичья клетка и еще две высовывались из шкафа.
— Простите, — тихо прошелестела старуха. — Совсем забыла снять с окна эту вывеску…
Я подошел к клеткам. Моя догадка подтвердилась.
На дне первой я увидел обрывок древней, как папирус, газеты «Лос-Анджелес тайме» за 25 декабря 1926 года:
"ВОСШЕСТВИЕ ХИРОХИТО[14] НА ПРЕСТОЛ.
Сегодня днем молодой двадцатисемилетний император…"
Я перешел к другой клетке и прищурился. Меня захлестнули воспоминания о студенческих днях со всеми их страхами:
"БОМБЕЖКА АДДИС-АБЕБЫ Муссолини празднует победу. Хайле Селассие[15] заявляет протест…"
Я закрыл глаза и постарался отмахнуться от этого давнего ушедшего в прошлое года. Вот когда, значит, перестали шуршать перья и смолкли трели. Я вернулся к кровати и к тому иссохшему, никому не нужному, что лежало на ней. И снова услышал свой голос:
— Вы когда-нибудь включали по воскресеньям утреннюю передачу «Час канареек со Скалистых гор»?
— С органистом? Он играл, а канарейки — их была целая студия — подпевали! — радостно воскликнула старуха, от приятных воспоминаний ее плоть словно помолодела, голова слегка приподнялась, глаза блеснули, точно осколки стекла. — «Когда в горах весна».
— «Милая Сью», «Голубые небеса», — подхватил я.
— О, они были прелестны! Канарейки. Правда?
— Прелестны. — Мне в то время было десять, и я старался понять, как эти чертовы птицы умудряются так верно вторить музыке. — Я тогда сказал маме, что клетки, наверно, выстилают дешевыми нотами.
— Похоже, вы были неглупым мальчуганом. — Голова в изнеможении упала, старуха закрыла глаза. — Теперь таких не бывает.
«И никогда не было», — подумал я.
— Но на самом деле вы ведь пришли, — опять прошелестела она, — не из-за канареек?…
— Нет, — признался я. — Я насчет того старичка, что снимал у вас…
— Он умер.
Я не успел ничего спросить, как она спокойно продолжила:
— Я не слышала, как он возится внизу на кухне, со вчерашнего утра. Ночью тишина мне все объяснила. Когда сейчас вы открыли дверь внизу, я так и знала: кто-то идет с плохими вестями.
— Сожалею.
— Не стоит. Я его совсем не видела, разве только на Рождество. За мной ухаживает моя соседка, приходит два раза в день, поправляет постель, приносит еду. Значит, он умер, да? Вы хорошо его знали? А похороны будут? Там на бюро пятьдесят центов. Возьмите, купите от меня букетик.
Денег на бюро не было. И бюро тоже не было. Но я сделал вид, будто есть и то и другое, и сунул в карман несуществующие центы.
— Приходите через шесть месяцев, — прошептала она. — Я тогда поправлюсь. И снова буду продавать канареек, и… Вы смотрите на дверь? Вам надо идти?
— Да, мэм, — виновато сказал я. — Хочу предупредить — у вас входная дверь незаперта.
— Ну и что? Кому нужна такая старуха, как я? — Она в последний раз приподняла голову.
Глаза вспыхнули, лицо исказилось, словно что-то отчаянно билось у нее внутри, стремясь вырваться наружу.
— Никто больше не войдет в этот дом, никто не поднимется по лестнице! — выкрикнула она.
Голос смолк, словно радиостанция, оставшаяся за холмами. Веки опустились, она медленно выключалась из действительности.
«Господи, — подумал я, — да ведь ей хочется, чтобы кто-то поднялся сюда и оказал ей ужасную услугу! Только не я!» — пронеслось у меня в голове.
Глаза у нее широко раскрылись. Неужели я произнес это вслух?
— Нет, — проговорила она, пристально вглядываясь мне в лицо. — Вы не он.
— Кто?
— Тот, кто стоит у моей двери. Каждую ночь. — Она вздохнула. — Но никогда не входит. Почему?
Она остановилась, как часовой механизм. Еще дышала, но уже хотела, чтобы я ушел.
Я взглянул через плечо. В дверях ветер шевелил пыль, там, словно туман клубился, как будто кто-то стоял и ждал. Что-то или кто-то, кто появлялся каждый вечер и стоял в холле.
Я направился к дверям.