Но худо-бедно я взнуздала себя и начала собираться. Прежде всего надо было определить, что у меня в активе, а что в пассиве, благо в меня уже успели вдолбить, что всякому деянию предшествует цифирь, то есть самый нелицеприятный расчет. Я включила верхний свет, села к столу, врубила калькулятор и задумалась.
Выходило так, что у меня здесь нет ничего своего. Нага, бесприютна и нища пришла я в этот дом и такой же ухожу. Вообще-то все это выглядело довольно гнусно: я жила не под своей крышей, спала с чужим мужем и даже мой ребенок в действительности моим не был. Что касается прочего, то все покупалось не на мои, начиная от трусиков и кончая бензином для «шестерки». Впрочем, и «жигуль» был не мой. И за эти четыре месяца я не заработала ни копейки.
И конечно же, все это выглядело достаточно нелепо и гнусно. И если отмести стыдливые возражения насчет того, что я будто бы такого не хотела, то это будет самое натуральное вранье: хотела я именно этого — и чужого мужика, и чужого ребенка, и под чужую крышу. И все сто двадцать четыре дня с конца июня я беспечно прокувыркалась по новой жизни, отсеченная напрочь от всех забот, и, в отличие от населения за пределами территории, даже не задумывалась над тем, что мучило мое многострадальное Отечество: где заработать, что надеть, что лопать, в самом лучшем случае — чем закусывать. И хотя меня грузили новыми познаниями и к чему-то там готовили, это ни в коем разе нельзя было считать работой.
Так что я прежде всего прикинула, сколько я должна Туманскому. За ежедневное содержание, включая еду, жилье (по средним расценкам самой дешевой гостиницы), включая и Гришуньку. Добавила расходы на свою и детскую одежду, оплату Арины, стоимость косметики, парикмахерских услуг, включая маникюршу, абонемент в московский американо-валютный медицинский центр, где меня заставили пройти полную диспансеризацию. Злорадно ухмыльнувшись, я даже приплюсовала сено и овес, кои стрескала моя любимая Аллилуйя. Пусть знает, скотина волосатая, что про чужое я ничего не забыла! Перегнала по курсу рубли в доллары и охнула — должна я была много…
Но не могу же я уходить такой, как пришла, фактически нагишом. Моя гуманитарная кофта, юбка, Ефимовы кеды давным-давно сгорели в котельной, чтобы не инфицировать благородных господ. Так что мне надо будет прихватить кое-что из бельишка, пару свитеров и брюк, халатик, меховую полупердушку и шапку из песца, еще кое-какую одежонку и, самое главное, всю Гришунькину амуницию. Ну и, конечно, колеса. Не коляску же с ребеночком мне пихать перед собой и топать в морозной ночи пехом? «Жигуль» был немолодой, родной мотор уже барахлил, но я к нему привыкла, как к собственной заднице, и представить себя без него ухе не могла. Я долго просчитывала и пришла к выводу, что больше трех кусков в валюте за этот сиротский приют на хоженых колесах никто не даст. Я и это приплюсовала к долгу.
Сумма получалась — ого-го!
Я пришла в некоторое замешательство, почесала нос и поняла, что нужно срочно тяпнуть для прочистки мозгов и успокоения. Чуть-чуть, чтобы безбоязненно сесть за баранку. Полезла в поставец и отхлебнула глоточек джинчику. Потом подбрела к окну.
Территория была совершенно безлюдна и темна. Только по черному льду пруда, подсвеченному дальними фонарями от гаража, струями змеилась поземка, это был уже не первый снег, который выпадал и стаивал, а что-то сухое и твердое, как белый песок. И это значило, что зима все-таки пришла.
Мне стало холодно от одного вида этого пустынного пространства, в которое нормальный хозяин и собаку не выгонит и куда предстояло уйти мне, и я, вдруг озлев, решила: «А пусть платит! Если я содержанка, то он содержан! Сам же талдычил, что всему на свете есть цена…»
Я присела к столу, прикинула, получалось так, что я прекрасно помню каждую ночь. И, в общем, их набиралось немало. Я начала считать, сколько это получается, если исходить из расценок нормальной московской проститутки, о чем мы как-то перетрепались с Вадимом. Не уличной, конечно, не привокзальной.
Из тех, что при саунах, массажных кабинетах и по вызову. Конечно, ни одна из моих безвестных подруг не стала бы шептать в ухо клиенту те нежные и нелепые словечки, которые нашептывала я (он как-то сказал: «Да ты у меня прямо Омар Хайям!»), не стала бы беззвучно и счастливо плакать от одного ощущения, что он, вот такой, есть на свете и мой до донышка…
Но я отмела все это, стиснув зубы, назначила сама себе цену — двести баксов за сеанс, перемножила и удовлетворенно хмыкнула. Долг явственно уменьшился.
Я вынула из сумки кредитную карточку, сколько на ней оставалось, я точно не знала, но решила, что верну ее прежде всего. Пересчитала мелочевку и оставила ее себе, в заначку. Потом вспомнила еще об одном, отыскала коробочку с подаренными им сережками и задумалась, разглядывая их. Белая платина была благородна, брюлечки посверкивали, и плоские изумрудики были как майская трава, еще не затемневшая под солнцем, пронизанная росой.
Должна я их вернуть или не должна?
С одной стороны, их можно было рассматривать как подарок от него, первый и единственный. С другой стороны, я эти штучки заработала. Как ни верти, а это мой гонорар за безусловно успешное участие в облапошивании варягов. И в общем — я была не обязана. К тому же, в крайнем случае, толкну их в какой-нибудь ювелирке, тем более, что этот случай, кажется, уже наступил.
Вот тут-то я и поймала себя на том, что вся эта волынка с расчетами и долгами — сплошная ерунда. И я просто тяну время. И все время жду, что вот-вот откроется дверь, Сим-Сим, виновато сопя, переступит порог, положит мне на плечи свои тяжеленные, теплые лапы, прижмет к себе и скажет что-нибудь вроде: «Ну, прости… Чего не бывает? Считай, что ничего не было! И мы это все — вычеркиваем!» И я, конечно, пофордыбачу, и, конечно же, прощу…
Потому что, похоже, ничем не отличаюсь от тысяч других баб, которые тоже вот так решаются все рвать и уходить, конечно же навеки, содрогаются от ненависти и негодования, поскольку «как он мог» — и все перебирают и перепаковывают барахлишко, и так же тоскливо и нелепо ждут — он поймет, он не сможет, он придет и снова — будет!
Ну уж нетушки! Я не такая! Хоть какие-то признаки достоинства во мне еще остаются? Что-то свое, собственное, незаемное? Мы не рабы — рабы не мы!
Я ускорилась и понеслась…
Из кабинета — в светелку, чемоданишко со шкафа на пол, барахлишко внутрь, из светелки — к Гришке, сонная Арина захлопала ресницами перепуганно, но покорно пошла собирать его имущество, вплоть до бархатного тигра величиной с телка, дареного Элгой на его трехлетие, от Гришки — в ванные апартаменты, за мылами, мочалами, подмазками, чтобы отмыть от слез опухшую физию и быстро переодеться в теплую спортяшку из байки с начесом…
Перед зеркалами я на мгновение тормознулась. Стояла голенькая, ревизовала свое отражение, не без злого удовольствия. Вот это все — только мое, незаемное, и если придется выставлять на торги — уже есть чем торгануть!
Эти сто двадцать четыре дня не прошли бесследно. Усилиями заботливого Цоя я подкормилась, тренаж и пробежки тоже не прошли даром, ну и, конечно, все во мне проснулось, включилось и отозвалось — в общем, то, что я из полудевиц шагнула в нормальные женщины. Чего стесняться? Я расцвела… И уже мало чем напоминала ту селедочного типа шкидлу, которая впервые глянула в эти зеркала четыре месяца назад. Костлявые плечи плавно округлились, ребра пропали, под смугло-розоватой, безупречно чистой выхоленной кожей переливались выпуклости и струились впадинки, крепкие грудки налились и торчали врастопыр, увенчанные твердыми и алыми, как — губки младенчика, сосками. Пожалуй, чуть-чуть великоватыми были поплотневшие бедра, литые и мощные, но попочка подтянулась, и талию я могла свободно обхватить пальцами. И кажется, впервые я поняла, что прежняя дрынообразность, то есть высокий рост, — не помеха, а, наоборот, преимущество. Было на что лепиться плоти, соразмерно обтекающей мои мослы, и мои длиннющие ходули нынче смотрятся — ого-го!
На Афродиту, выходящую из пены морской, я, конечно, не вытягивала. Хотя любила устраивать себе в джакузи нечто мореподобное, соленое и с пеной. Но тем не менее как-то незаметно шагнула в какие-то новые измерения.
Правда, афродиты не скалятся в зеркало злобно, как собаки, увидевшие палку, у них не бывает красных и опухших от слез носов, и они не пялятся на свои отражения бешеными, потерявшими от ярости естественную зелень, темными и горькими глазами…
Я вступила в кабинет величественно и невозмутимо, упакованная уже по-дорожному, в шубейке и шапке, небрежно набросив шарф на плечи. Это чтобы он сразу понял — возврата не будет!
Туманский сидел перед камином, спиной к двери, полусъехав из кресла так, что я видела только его голую плешь. Ноги он задрал на решетку, грел, значит, над темнеющими угольями. Возле кресла валялся стакан и стояла полупустая бутылка. На мои шаги он даже не шелохнулся.